— Не тяни грабки, — наконец, говорил он, — протянешь ножки. А ну-ка, уступи старшим.
И тут начинался целый ритуал. Он расставлял ноги, набирал полную грудь воздуха, наклонялся, и из его рваных штанов всегда проглядывала белая задница. Затем он упирал большой палец с грязным ногтем в одну монету, а безымянный с таким же ногтем впивался в другую, где бы она ни находилась.
— Опп! — говорил он, весь красный, и монеты исчезали в его широченных штанах, а сам Громила вместе с пальцами возвращался в прежнее состояние. — Ставь еще, Породистый. У меня такое чувство, что сейчас тебе подфартит.
История повторялась. Мы играли до тех пор, пока все мои деньги не перекочевывали в его карманы.
— Ах, огурчики мои, помидорчики, — напевал Громила, подбрасывая выигранные монеты, — Сталин Кирова убил в коридорчике…
Я стоял в вонючей подворотне и мечтал о коммунизме, когда деньги исчезнут и пирожки будут раздавать бесплатно.
Громила был мудрее меня.
— Дурашка, — ласково говорил он, — гроши не исчезнут никогда! Во что же тогда челдобреки будут играть?
Он удалялся с весело звенящим карманом.
— Не грустить, — приказывал он напоследок, — не в деньгах счастье!
Уже, тогда я заметил, что это говорят те, у кого они есть.
Громила съедал по утрам семь-восемь пирожков — он выигрывал не только у меня.
Ел он жадно, заглатывая огромные куски, повидло текло по подбородку.
— Сволочи, — говорил он, — вы специально мне проигрываете! Вы хотите, чтобы я был толстым!.. Держите меня, я толстею!..
Я никогда не говорил маме, что за все это время мне ни разу не удалось добраться до пирожков — я не хотел ее расстраивать.
Иногда, когда мы гуляли с ней по Невскому, мимо толстых теток в белых передниках, оравших: «Пирожки, горячие пирожки, румяные пирожки!» — я просил мне купить маму один, но она всегда отвечала:
— Не надо тебе столько сладкого. Ведь ты уже ел в школе. От сладкого толстеют!
После этой фразы я вздрагивал.
— Но если тебе очень хочется, — продолжала мама, — на, держи.
Я не брал денег — я знал, у нас с ними было туго. Тогда у всех с ними было туго.
Чего я только ни придумывал, чтобы избежать встреч с Громилой.
Я пытался пробраться по двору рано утром, до рассвета — Громила с нахальной улыбкой стоял на посту:
— Сыграем в пристеночек?
Мне казалось, что он никогда не покидал двора.
Я решил проникнуть на улицу через чердак, спустившись по водосточной трубе. Громила стоял на крыше:
— Сыграем в пристеночек?
Он никогда не отбирал у меня деньги — он только предлагал сыграть.
Однажды в отчаянии я спрятал деньги в рот.
Громила вырос на моем пути.
— Споем? — предложил он, и первый затянул:
«На позицию девушка провожала бойца…»
— «… Темной ночью простилися…», - нехотя протянул я. Монеты зазвенели по камням…
— Сыграем в пристеночек?
Я хотел сказать маме, что мне больше не нужны деньги, что я разлюбил пирожки, что от них толстеют — но боялся, что она что-то заподозрит.
Как-то она протянула мне рубль двадцать.
— Я получила премию, — сказала мама — купи еще и пирожок с мясом.
Громила, облизываясь, стоял в парадной. Изо рта стекала слюна.
— Знаешь ли ты, Породистый, — спросил он, — что от большого количества мяса образуется язва?… Сыграем в пристеночек?
Так продолжалось пару лет. Пирожки с повидлом снились мне по ночам.
Потом выпустили из тюрьмы папу. Ему запретили жить в Ленинграде — и мы решили переехать в Ригу.
— В Риге можете жить, — сказали ему. — Там все такие, как вы. Антисоветчики!..
В тот день я вышел из дома поздно. Было пасмурно, в подворотне руки в брюки стоял Громила. Он смотрел на меня как-то грустно и даже не дал поджопника.
— Громила, — предложил я, — давай сыграем? В последний раз.
— Как ты можешь мне сегодня такое предлагать?! — возмущенно ответил он. — По случаю отъезда хочу тебя пригласить на матч «Зенит» — «Спартак». Играет Бурчалкин!
— На матч у меня нет денег, — сказал я.
— Контора платит, — ответил Громила.
Мы ехали на стадион в переполненном 34-м трамвае. Я висел на подножке, Громила — на колбасе. «Ах, огурчики мои, помидорчики…», — распевал он. Весь город ехал на стадион. Мы пересекли Васильевский остров, Лесное — и прибыли на Острова. Сто тысяч человек шли на трибуны. Все говорили об одном — играет Бурчалкин.
— Кто это? — спросил я.
— Лева Бурчалкин, — мечтательно протянул Громила, — таких ног нет даже в Рио-де-Жанейро!
Громила был в новых штанах. Пахло сиренью. Огромный стадион колыхался, как гигантская клумба.
Весь матч Громила орал, топал ногами, вскакивал, грозил кулаками, кричал: «Бей! Плюха! Судью на мыло!»
«Зенит» проиграл. Никогда я не видал такой всенародной печали, такого траура. Казалось, снова умер Сталин. Море грусти разливалось с трибун и текло к Островам. Мужики шли убитые, покручивая папироски. У некоторых на глазах блестели слезы. Никто не спешил на трамвай — они отходили пустые, громыхая на поворотах.
Потом все пили пиво, философски беседуя о смысле жизни, поносили начальство, критиковали ноги Бурчалкина. Его голени уже не шли ни в какое сравнение с бразильскими.
Новый, незнакомый мир открылся мне на Островах пятьдесят пятого года.
Больше всех был убит Громила. Он курил чинарик за чинариком — и молчал.
— Ты знаешь, — наконец, сказал он, — я человек страстей. Я, наверное, смог бы прожить без пирожков — но без футбола?! Понимаешь ли ты, что сегодня произошло?
— Бурчалкину отказали его бразильские ноги? — уточнил я.
Он сплюнул:
— Вот смотри, Породистый, — сказал он, — ты любишь книжки, а я — футбол. Скажи, кто твой любимый герой?
— Наташа Ростова, — ответил я.
— Я о ней никогда не слышал, — сказал Громила, — но это неважно. Теперь представь, Породистый, что она умерла. Представил? Так для меня проигрыш «Зенита» — то же самое! Я живу страстями, Породистый!
Громила вдруг резко повернулся и показал какому-то мужику кулак. Тот съежился и отошел в сторону.
— Ты чего? — спросил я.
— Болел за «Спартак», - пояснил он. — Пивка выпьешь?
— Я не пью, — сказал я.
— А ты попробуй, — ответил он, — сегодня такой день, сегодня без пива нельзя. Если б у меня были гроши — я б водки взял.
Мы сели с кружками на траву. Громила аккуратно сдул пену, достал воблу.
— Я переживаю трудный период своей жизни, — сказал он, — «Зенит» проигрывает, ты уматываешь. Мне грустно, Породистый — а когда мне грустно — мне хочется кому-то набить морду.
— Воздержись, — попросил я.
— Только ради тебя, — ответил он и отхлебнул. — Вот ты уедешь — где я буду брать гроши на футбол? А ты, небось, рад, что от меня избавляешься. Зря, дурашка. Скажу тебе честно — всюду играют в «пристеночек». И всюду найдется свой Громила. Это — закон природы. Куда б ты ни уехал. Даже в Австралию.
— А ты там был? — спросил я.
— Не был, но знаю, — ответил он. — Закон природы…
Домой мы тянулись пешком светлым ленинградским вечером далекого молодого июня.
Когда мы уезжали, Громила тащил наши картонные чемоданы. Он забрал их у мамы и у меня.
— Цыц! — сказал он мне. — Мало каши ел.
Мы обходили клумбу и заржавленный грузовичок вдоль стен дома. Из форточки писал дядя Леша. Кто-то выбивал ковер. В подворотне дядя Гена просил на «лекарствие».
— Бог подаст! — бросил Громила.
Подъехало такси. Мы погрузили все наше барахло.
— Варшавский вокзал, — сказал папа.
Громила склонился к открытому окошку.
— Не грустить, — сказал он мне, — не в деньгах счастье!
И протянул всю мелочь, что была в его бескрайних штанах.
Мы отъехали. Громила неподвижно стоял под аркой, широко расставив ноги. Печальный хулиган моего детства…
Я не видел его тридцать семь лет.
Я уже давно жил в Париже, назывался мсье Полякофф, у меня была французская жена, французские дети и огромный живот — на ночь я безжалостно пожирал кучу устриц, ракушек и прочих даров моря.
Я вел дела с Японией.
Однажды я поднимался по Елисейским Полям с японской делегацией.
Был жаркий день в Париже,
Навстречу нам, со стороны Триумфальной арки, спускалась американская семья — громадный потный мужчина в золотых перстнях, обвешанный фотоаппаратурой, его разомлевшая супруга, с борцовских рук которой свисали браслеты, а чуть сзади плелись рыжие веснушчатые внуки. Все четверо жевали «pomme frite», громко говорили по-английски и ржали.
Когда мы поравнялись, я узнал американца и замер. Солнце било в глаза.
— Привет, — сказал я, — как спалось?
Он остановился, не понимая, что я от него хочу.
— Pardon? — произнес он басом.
— Директриса не приснилась? — поинтересовался я.
Он крутил бычьей шеей, как бы спрашивая у семьи, что от него хочет этот субъект. Жена достала мелочь и начала отбирать самые мелкие монеты. Очевидно, для меня.
— What do you wont? — повторил Громила. — Майн нейм из мистер Баранофф.
— А мое мсье Полякофф, — ответил я и дал ему легкий поджопник. — Чтобы быстрее проснулся! — пояснил я.
Японцы заволновались и что-то быстро защебетали на своем. Двое сняли фотоаппараты с плеч и начали меня фотографировать. Супруга американца вместе с рыжими внуками бросилась на меня и стала отталкивать.
В глазах мистера Бараноффа блеснул огонь. Он все вспомнил.
— What does it mean? — орала супруга. — What does it mean?!
— Shut up! — заорал Громила на нее. — Заткнись, когда друзья разговаривают!
Я дал ему второй поджопник:
— Сыграем в «пристеночек»?
Японцы в бешеном темпе устанавливали кинокамеры. Супруга «американца» рвалась в бой. Внуки кусали меня. Громила оттолкнул их.
— У меня ни копья, — соврал он.
— Ни копья?! — я вывернул карманы его брюк. Из них на мостовую посыпались кредитные карточки, ключи, брелоки и несколько монет.
Жена американца завопила на все Елисейские Поля. У нее оказался хорошо поставленный голос. Возможно, она были оперной певицей.