Долго они мучились и не видели выхода. Но, как известно, выход обычно там, где был вход! И вот, через сотни лет, через ту же границу, только в противоположном направлении, двинулись караваны евреев. Перед евреями открылась новая, доселе неведомая страница. За всю их историю случалось разное — их бросали в костры, а иногда и в пропасти, сажали на кол, отрезали бороды и другие важные части тела, гнали в плен и кидали на растерзание львам и другим хищникам. Но никогда их не продавали. Вернее, продавали, но в рабство. А сейчас евреев впервые продавали на свободу! И как продавали!.. Бедного Иосифа братья продали за какие-то тридцать серебренников. Это же смех! Евреев же продавали за золотую пшеницу и прецезионные станки, за бокситы и компьютеры, за автозаводы и трубы большого диаметра, за говядину и свинину, за дружбу и взаимопонимание с США. Они ценились дороже золота, мехов, бриллиантов и якутских алмазов…
Массивная дверца огромной клетки приоткрылась, и все живое, что было там, старалось выскочить, выпрыгнуть и выползти. Смывались интеллектуалы и уголовники, светила и темные личности, рабочие и паразиты, ученые и актеры, писатели и читатели, врачи и их пациенты и даже, как утверждали, выпорхнул один генерал… В этой бескрайней клетке они оставляли свою первую любовь, несбывшиеся мечты, друзей, солнечный пляж, водку, Невский проспект, сибирские пельмени, сосны на дюнах и белую ночь… Но кто знает цену свободе, даже одному его глотку?..
Крошечный Израиль, который люди с плохим зрением и антисемиты с хорошим не могли найти на карте, всколыхнул непобедимый Советский Союз. Евреев запугивали. Израильские женщины, — писали газеты, — обязаны служить в армии и отдаваться по первому требованию командира. Все члены Кнессета имеют право первой брачной ночи на всех вновь прибывающих. Прибывающих профессоров прямо в аэропорту, под предлогом религиозного обрезания, кастрируют и направляют евнухами в спецдома на Мертвом море и т. д. Но самым страшным было то, что в Израиле был разгул антисемитизма — еврей не мог стать раввином, его заставляли есть свинину, ввели черту оседлости, а в Тель-Авиве прошел кишиневский погром. Так писали газеты. И совсем иное было в письмах, которые приходили «оттуда». Они-то и сманивали.
Возможность говорить что хочешь, когда хочешь и кому хочешь — вот что манило, даже патриотов, — даже старых большевиков. Потому что — что такое вся эта марксистско-ленинская философия и все это светлое будущее по сравнению с простой возможностью крикнуть «долой!». А евреи, куда б они не приезжали, еще не распаковав чемоданы, еще не зная толком «куда», еще не узнав языка — кричали «Долой!» Потому что — что такое еврей, которому запрещено говорить? Что такое немой еврей? То же самое, что говорящая корова…
Они покидали страну, где сделали революцию и висели на ее виселицах, где сочиняли анекдоты и сидели за них, где строили и изобретали, где писали самые смешные книги и самые веселые песни. И было время, когда казалось, что все любили их и что наступила эра всеобщего братства и над всей страной звучит «Девятая симфония» и обнимаются миллионы. Но сколько длятся объятия? Они любили эту землю, но никто не хочет безответной любви, даже евреи. И они поехали в поисках новой. А кто не ехал — говорил об отъезде. Научные конференции, кинофестивали, драки, операции на сердце, разводы и свадьбы, философские дискуссии, половые акты, партийные и профсоюзные собрания — все заканчивалось одним, почти гамлетовским вопросом «Ехать или не ехать?»
И срывались конференции, и превращались свадьбы в разводы, а разводы в свадьбы, операции на сердце — в драки, и драки — в операции на сердце, и половые акты — в партсобрания, и партсобрания — в половые акты. И кто мог — уезжал. А могли — не все.
Впервые за всю историю советской власти в стране появилось неравноправие — покидать пределы разрешалось только евреям. Тем самым марксизм-ленинизм неожиданно согласился с Торой и признал евреев избранным народом. Все другие народы, приученные за долгие году к полному равноправию, тоже хотели уехать — не в Израиль, так в Штаты, так на Мадагаскар, так в Гренландию — куда глаза глядят. Но ни русских, ни узбеков, ни латышей, ни представителей всех других ста пятидесяти наций никуда не выпускали и не продавали. Ни за колосистую пшеницу, ни за трубы, ни за автозавод — не могла же монолитная и сплоченная партия остаться одна! Кем бы она тогда руководила и кого б вела к коммунизму?
Одним словом, хочешь-не хочешь, если вы хотели уехать, надо было становиться евреем или его ближайшим родственником. Неожиданно начали объявлять себя евреями магометане и почитатели Будды, отдельные личности и целые коллективы, антисемиты и юдофобы. Наконец-то восторжествовал ленинский принцип дружбы народов — все хотели дружить, и все — с евреями! Небывало возросло количество смешанных браков. Евреям повезло — в этот момент могли жениться или выйти замуж косые и шепелявые, подслеповатые и кривые, сопливые и прыщавые. Потому что еврей стал не столько предметом любви и обожания, сколько средством передвижения.
Дряхлые старики с проворством женились на румяных красавицах. Им стоило только подмигнуть своим единственным глазом, который уже не мигал более 50-ти лет, и те страстно бросались им в объятия.
Стройные блондины игриво останавливали на улицах сгорбленных старух, становились на колени и предлагали руку и сердце.
Итак, чтобы смыться, надо было любить еврея. Это было ново, непривычно, но люди старались. И в благодарность за это тысячи благородных евреев вывозили тысячи не менее благородных представителей других национальностей. Люди торопясь покидали самый передовой в мире строй, который они зачем-то построили, ради самого отсталого, который они когда-то почему-то разрушили. И, согласно Марксу, они смеясь расставались со своим прошлым. А некоторые, так даже и плача…
КТО ЖИВЕТ В МОЕЙ КВАРТИРЕ
Папа любил Белла.
Потому что, если бы тот не изобрел телефона, папа вынужден был бы придумать его сам…
Но когда он мог это сделать — он или работал, или сидел.
А телефон был ему необходим, ибо ожидание звонков от родных было важнейшим делом жизни — естественно, после работы и тюрьмы…
Не успевали вы закрывать за собой дверь, как он начинал волноваться и ждать звонка. И если он не раздавался согласно его какому-то тайному расписанию, папа начинал звонить сам. Друзьям, родственникам, знакомым, в милицию, в театр, во Дворец искусств, а однажды — самому министру культуры.
— Твой министр культуры — некультурный человек! — говорил потом папа.
Видимо, тот довольно грубо говорил с ним.
В министерстве ходило несколько версий этой беседы.
По первой, папа спросил:
— Не у вас случайно мой сын?
На что министр довольно сухо ответил:
— У меня совещание!
— С сыном?
— С коллегией, — сообщил министр.
— Взгляните, — попросил папа, — может, он среди ваших коллег. Знаете, он такой черный, в очках, немного картавит.
— У нас никто не картавит! — отрезал министр и положил трубку.
По второй версии, папа тоже спросил о сыне, на что министр послал его «к матери».
Эта версия была более правдоподобной, потому что почти все министерство уже не раз побывало у той самой матери…
Третья версия была, безусловно, фантастическая.
По ней министр культуры сам позвонил папе. Он просил не беспокоиться, сообщил, что сын у него, что они пьют «Мартини» и именно сейчас подписывают договор на пьесу — Так долго? — удивился папа. — Трехактная! — якобы объяснил министр.
Как бы то ни было, но я звонил папе много лет — утром, днем, вечером, со студии, из ресторана, с совещания, с банкета, из Москвы и из тайги, где, как известно, с телефонами тяжеловато. Но папе было начхать на это — есть телефон или нет.
— Меня это не интересует, — объяснял он, — как прилетишь — сразу же позвони!
— Но я буду ночью!
— Ничего, мы подождем…
И я звонил ночью.
И слышал родные голоса.
А потом, когда устраивался в гостинице, звонил снова. И из приемной. И с пляжа. И перед вылетом. И с борта самолета, однажды…
И поэтому, когда мы эмигрировали и прилетели в Вену, я, даже не распаковав чемоданы, даже не взглянув на Оперу и не отхлебнув венский кофе, бросился звонить.
Я вошел в будку, бросил шиллинг и начал набирать наш домашний номер, такой знакомый… И вдруг вспомнил, что там уже никого нет, и квартира пуста, и пустые окна глядят на опустевший город…
А потом я пытался позвонить из Рима, с Piazza Venecia. И мама сказала:
— Кому ты звонишь, сынок? Там уже никого нет…
— Так, — ответил я, — привычка…
И еще сколько раз мне хотелось позвонить туда. Все эти годы. Зайти и набрать номер из любой нью-йоркской кабины. Или парижской, где-нибудь на Монпарнасе.
Мне хотелось знать — кто снимет трубку? Кто ответит? Кто живет в моей квартире?
Я часто думал об этом. И мне казалось почему-то, что там проживает полковник. Тот самый, который разрешил нам выезд и махал красным кулаком перед маминым носом.
— Ваш сын будет там заниматься антисоветской пропагандой! — орал он.
— С чего вы взяли, — отвечала мама, — он будет делать то же самое, что и здесь — писать!
— О чем? Что мы — прогнившее общество? Что у нас нечего жрать? Что у нас нет мяса?!
— А что — есть? — поинтересовалась мама.
— Молчать! — вопил тот.
— Я не майор, — резонно заметила мама, — не отдавайте команды.
— Вот-вот, — шумел тот, — даже не майор, а живете в квартире, в каких генералы не живут!
И он отправился на экскурсию по квартире.
— Вы только посмотрите, что творится, — возмущался он, — сколько шкафчиков, сколько антресолей, какой кафель! А даже не майор! И даже, наверняка, лейтенанта нет в семье — а какие обои! Где вы достали такие обои?
— По блату, — ответила мама. Что ей было терять?
— Вас следовало бы посадить! — прогнусавил полковник.
— Мы уже сидели, — заметила мама.