Иногда юмор мой все-таки брал верх над досадой и огорчением, и слабости людские, в том числе и мои собственные, только смешили меня. Вот в одну из таких-то минут у меня и вылилось стихотворение «Та-mа́-ma, та-та́-та, та-та́»:
За чайным столом сидят дамы рядком;
Без умолку треплют они язычком —
Та-та́-та, та-та́-та, та-та́!
Одна там про ленты, про бархат и шелк,
Другая хорошенькой ручкой кичится,
А третья в поэзии знает, вишь, толк,
Того и гляди, в поднебесье умчится!
Та-та́-та, та-та́-та, та-та́!
Потом о балах говорить принялись,
А там о политике – только держись!
Та-та́-та, та-та́-та, та-та́!
Сидит между ними один кавалер;
Умеет вести разговор он занятный,
И шепчет соседка соседке: «Ma chère,
Какой наш сосед собеседник приятный!»
Та-та́-та, та-та́-та, та-та́!
Вот дело теперь до театра дошло,
И тут-то у них уж пошло так пошло!
Та-та́-та, та-та́-та, та-та́!
Однако и поздно, пора на покой!
Мужчины соседок своих провожают,
А эти, шажком пробираясь домой,
Во всю-то дорогу болтают, болтают!
Та-та́-та, та-та́-та, та-та́!
Стихотворение это обозвали памфлетом, и мне таки досталось за него во многих газетах и журналах. Мало того, одна почтенная дама, у которой я бывал, призвала меня к себе и инквизиторски спросила меня: разве я бываю в таких домах, какой рисую в своем стихотворении? Разумеется, это не ее дом, но люди-то могут подумать, что я намекал именно на него – я ведь бываю и у нее! Зато и задала же она мне головомойку! А то еще в театре ко мне подошла прекрасно одетая, совершенно незнакомая мне дама и, смерив меня негодующим взглядом, проговорила: «Та-та́-та, та-та́та, та-та́!» Я снял шляпу и отвесил ей поклон – вежливость тоже ведь ответ.
С конца 1828-го по 1839 год я вынужден был жить единственно своим пером; между тем писательские гонорары были в то время очень скромны, и мне приходилось весьма туго, тем более что я, вращаясь в известных кругах общества, должен был обращать особое внимание на свою одежду. Редакции газет вовсе не платили своим случайным сотрудникам; творить постоянно новое и новое было немыслимо, и я взялся за переводы пьес для королевского театра. Так я перевел «La quarantaine» и «La reine de seize ans» и написал несколько оперных либретто.
Еще произведения Гофмана заставили меня обратить внимание на комедии Гоцци; в «Jl Corvo» я нашел превосходный материал для оперного либретто; ознакомившись с переводом этой вещи, сделанным Мейслингом, я пришел в полный восторг и в несколько недель написал текст для оперы «Ворон», который и отдал одному молодому композитору. Это был нынешний профессор И.П.Э. Гартман, наша гордость и слава. Теперь, пожалуй, многие улыбнутся, узнав, что мне в письме к директору театров пришлось некоторым образом ручаться за талант Гартмана, рекомендовать его как композитора! А ныне-то он является первым нашим композитором, гордостью Дании! Написанное мною либретто страдало сухостью и недостатком лиризма; я сам осознал это впоследствии и не включил его в собрание моих сочинений; лишь один хор да песня из этой оперы вошли в сборник стихотворений. Тем не менее Гартман написал на мое либретто чудную, истинно гениальную музыку, и со временем эта опера, наверно, опять займет в репертуаре датской королевской сцены почетное место; теперь же ее давно не давали, и большинство знакомо с ней лишь по отрывкам, исполняемым в концертах Музыкального общества.
Для другого молодого композитора, И. Бредаля, я переработал в либретто роман Вальтера Скотта «Ламермурская невеста». Обе оперы были поставлены на королевской сцене, но меня за мои либретто критика осудила беспощадно, хотя последнее из них и нельзя было назвать неудачным в литературном отношении. От этого времени у меня сохранилось воспоминание об Эленшлегере, которое рисует его раздражительность, но в то же время и его искренность и сердечность. «Ламермурская невеста» имела большой успех; я принес Эленшлегеру печатное либретто; он улыбнулся и поздравил меня с успехом пьесы, часть которого приходилась и на мою долю. Успех этот, по его словам, достался мне, впрочем, довольно дешево: я воспользовался трудом Вальтера Скотта, композитор поддержал меня – вот и все! Мне было так больно услышать это от него, что у меня выступили на глазах слезы. Едва он заметил это, бросился ко мне на шею, поцеловал меня и сказал: «Это другие натравили меня на вас!» И он точно весь переродился, обращение его со мною стало самым сердечным, и на прощание он подарил мне одну из своих книг с любезной надписью.
Вейзе, один из моих первых доброжелателей, с которым я часто встречался в доме адмирала Вульфа, был на первом представлении «Ламермурской невесты» и остался в высшей степени доволен моим либретто. Вскоре он пришел ко мне и рассказал, что давно носится с мыслью написать оперу на сюжет «Кенилворта» Вальтера Скотта, и взял даже с Гейберга обещание написать ему либретто, но обещание это так и осталось одним обещанием. Теперь он думает, что либретто это мог бы написать я и таким образом стать его сотрудником. Я согласился, но, исполняя желание композитора, я и не предвидел, какие громы навлекаю на свою голову. Я, как сказано, сильно нуждался тогда в деньгах, но взялся за упомянутую работу не из-за ожидаемого гонорара за нее, а главным образом потому, что мне было и приятно, и лестно стать сотрудником Вейзе, любимейшего нашего композитора и моего первого благодетеля. Я сейчас же взялся за работу, но не успел еще довести ее и до половины, как о ней заговорили в городе, и на меня посыпались самые обидные нарекания; две-три газетки даже обозвали меня «палачом чужих произведений». Я был так огорчен, что хотел отказаться от своего намерения, но Вейзе принялся успокаивать меня; начало моего труда вполне его удовлетворяло, и он настаивал, чтобы я довел его до конца. Его желание было для меня выше всяких порицаний и попреков других людей, и я сдался. Сам Вейзе тоже немедленно принялся за дело и прежде всего написал музыку для небольшого романса «Пастушок пасет овец». Скоро я кончил либретто, и так как написал его только ради самого Вейзе, да и, кроме того, готовился уехать, то и передал его в полное распоряжение композитора, которому предоставил право переделывать и изменять его, как хочет. Вейзе действительно вставил несколько стихов, а некоторые изменил. Так, например, у меня было сказано:
Gjennem disse dunkle Gange
Snoer sig Dödens Slange!
(Т. е.: «По этим темным переходам, извиваясь, ползет змея смерти!») А Вейзе изменил:
Fra denne sorte Krog
Snoer sig Dödens Snog!
(Т. е.: «Из темного угла ползет уж смерти».)
Я впоследствии сделал ему по этому поводу какое-то возражение, а он шутливо отпарировал его: «В темных переходах всегда есть и темные углы, а уж ведь та же змея, только маленькая. Значит, я не изменил нарисованной вами картины, а только приспособил ее к музыке!» У этого замечательного человека была еще одна особенность: он никогда не дочитывал книги, если узнавал, что конец ее печальный. На том же основании он и в опере своей заставил Эми Робсар выйти замуж за Лейчестера. «Зачем же делать людей несчастными, если можно устроить их счастье одним взмахом пера?» – говорил он. «Да ведь это противоречит истории! – возражал я. – И что же мы сделаем в таком случае с королевой Елизаветой?» – «А она может сказать: «Великая Англия, я твоя!»» – ответил он. Делать нечего, так и пришлось закончить либретто этими словами. «Кенилвортский праздник» был поставлен на сцене, но из моего либретто я напечатал отдельно только несколько песенок; две из них благодаря музыке Вейзе скоро сделались у нас в Дании весьма популярными, а именно: «Пастушок пасет овец» и «Братья далеко отсюда».
Этот период моей жизни отмечен анонимными нападками на меня в письмах, присылаемых мне от неизвестных личностей, которые насмехались и ругались надо мной самым мальчишески-грубым образом. Тем не менее я в тот же год отважился издать новый сборник стихотворений, «Двенадцать месяцев года», который впоследствии был отмечен критикой как содержащий много лучших, удачнейших моих стихотворений, тогда же к нему, по обыкновению, отнеслись беспощадно.
То был самый цветущий период издания «Литературного ежемесячника», основателем которого, как мне помнится, был Эрстед. В числе сотрудников журнала находились многие из ученых знаменитостей Дании, слывших за непогрешимых судей; тем не менее, как замечал и сам Эрстед, литературно-критический отдел журнала сильно хромал. Приходилось довольствоваться критиками, какие попадались под руку. Большинство людей воображают, к сожалению, что в критики произведений изящной литературы годится всякий; это, дескать, не то, что шить сапоги или стряпать обед, для чего нужны специалисты. А между тем на деле-то оказывается, что можно составлять прекрасные латинские учебники или словари и в то же время не годиться в судьи поэтических произведений.
Но отыскивать подходящих лиц становилось для редакции все труднее и труднее, поэтому готовый писать и судить о чем угодно историк Мольбек, тогдашний директор театра, был для нее прямо находкой. Он часто высказывал обо мне свое мнение, так выскажу же хоть раз и я о нем свое. Я признаю в нем неутомимого труженика и составителя словаря, которым он, как принято выражаться, «пополнил важный пробел в датской научной литературе», хотя этот значительнейший его труд и можно упрекнуть в некоторой неполноте и односторонности. Мольбек не столько показывает нам, какого правописания держатся наши лучшие писатели, как – какого считает нужным держаться он сам. В качестве же критика произведений изящной литературы он заявил себя крайне пристрастным и односторонним.
Между тем собственного его творчества хватило только на два юношеских произведения: «По Дании», написанное цветистым языком того времени, и «Путешествие по Германии, Франции и Италии», причем все описываемое им, кажется, скорее почерпнуто из книг, нежели из действительности. Он все сидел в своем кабинете да в архиве королевской библиотеки и уж много лет не заглядывал в театр, как вдруг его сделали директором театра и цензором представляемых в дирекцию пьес. Болезненный, односторонний и брюзгливый директор театра – можно представить себе результаты! В начале моей авторской деятельности он оказывал мне особую благосклонность, но скоро моя звезда закатилась, и взошла звезда Паллудана-Мюллера, выступившего со своей «Танцовщицей», а затем с «Амуром и Психеей». А раз Мольбек перестал быть за меня, он стал против меня – вот и вся история.