Сказка моей жизни — страница 27 из 79

Знакомство наше продолжалось в Стокгольме, а многолетняя переписка окончательно скрепила его. Фредерика Бремер – благороднейшая натура, проникнутая великими утешительными истинами религии и поэзией мелких частностей жизни, и обладает даром уразумения и истолкования их.

В то время ни один из моих романов еще не был переведен на шведский язык; меня знали лишь по моей «Прогулке на Амагер» и по стихотворениям, да и то немногие лица из литературных кружков, которые и оказали мне в Стокгольме самый радушный и сердечный, чисто шведский прием. Один из популярнейших поэтов-юмористов, пастор Дальгрэн, теперь давно умерший, посвятил мне стихотворение. Ласковый прием встретил я также у знаменитого Берцелиуса, к которому у меня было рекомендательное письмо от Эрстеда. В Упсале я пробыл несколько дней. Профессор Рудберг водил меня на Упсальский холм, и там мы пили в честь Севера шампанское из громадного серебряного рога, подарка короля Карла-Иоганна. И Швеция и шведы очень полюбились мне; мне, как уже сказано, стало казаться, что границы моей родины отодвинулись; только теперь понял я, насколько родственны между собой шведская, норвежская и датская нации, и вскоре по возвращении на родину я написал песню: «Один народ мы! Все мы скандинавы!» Песня эта явилась плодом моих непосредственных впечатлений и была чужда какой-либо политической идеи: поэт не слуга политики, он только спокойно идет впереди разных политических движений, как провидец. И я создал скандинавскую песнь, когда еще и речи не было о скандинавах. Я написал ее, охваченный сознанием родственности всех трех народов, любовью к ним и желанием, чтобы и они наконец узнали и полюбили друг друга. А вот что сказали по поводу моей песни у нас на родине: «Ну, видно, и ухаживали же за ним там шведы!» Но прошло несколько лет, и соседи стали лучше понимать друг друга. Эленшлегер, Тегне´р и г-жа Бремер пробудили в каждом народе желание ознакомиться с литературой соседей, и они почувствовали взаимное родство. Старое недоверие, проистекавшее от недостаточного знакомства друг с другом, исчезло, и между датчанами и шведами установились добрые сердечные отношения. Скоро скандинавизм пустил такие корни в Копенгагене (в Швеции – тоже, в Норвегии же, насколько я знаю, – нет), что у нас образовалось «скандинавское общество». В обществе этом или кружке говорились речи о братском слиянии трех народов Севера, читались исторические лекции и давались «скандинавские» концерты, на которых исполнялись произведения Бельмана и Рунга, Линдблада и Гаде, – все это было прелесть как хорошо! Тут-то и моя песня вошла в честь. Мне сказали даже, что она переживет все, что я вообще написал! А один из наших крупных общественных деятелей пресерьезно уверял меня, что только эта песня и сделала меня датским поэтом. Да, вот как высоко ставили ее теперь, а еще год тому назад ее называли плодом польщенного самолюбия.

По возвращении из Швеции я стал усердно заниматься изучением истории, а также знакомился с иностранными литературами. Но усерднее всего читал я все-таки великую книгу природы, из которой всегда черпал самые лучшие впечатления. Лето я проводил, гостя в разных поместьях на Фионии, главным образом в романтически расположенном у самого леса «Люккесгольме», принадлежавшем некогда Каю Люкке, и в графском замке Глорупе, где жил некогда Валькендорф, могущественный враг Тихо Браге, а теперь проживал благородный старик граф Мольтке Витфельд. Здесь я нашел самый радушный прием, гостеприимный приют и, гуляя по окрестностям, учился у природы большему, нежели могла научить меня школа.

В Копенгагене же самым родным домом был для меня издавна дом Коллина; в нем, как я и написал в посвящении, предшествующем «Импровизатору», я нашел родителей и сестер с братьями. Весь юмор и жизнерадостность, которые находят в романе «О. Т.» и в некоторых написанных мною в эти годы драматических произведениях, черпал я в доме Коллина. Здесь я возрождался духом, запасался душевным здоровьем и благодаря этому мог справляться с болезненными проявлениями своего духовного склада. Старшая дочь Коллина, Ингеборга, в замужестве г-жа Древсен, отличалась замечательным остроумием, жизнерадостностью и веселостью и имела на меня большое влияние. Мягкая, податливая, как гладь морская, душа, какой была моя, всегда ведь готова отражать в себе все окружающее.

Я был довольно плодовитым писателем, и произведения мои принадлежали к числу находивших себе постоянный сбыт и читателей. Гонорар мой повышался с каждым новым романом, но надо помнить общие условия датского книжного рынка и то, что я не имел патента на звание поэта ни от Гейберга, ни от «Литературного ежемесячника», поэтому и гонорар этот был очень скромен. Но как бы то ни было, существовать было еще можно, хотя, разумеется, и не так, как должен был, по предположению англичан, существовать автор «Импровизатора». Я хорошо помню изумление Чарльза Диккенса, когда он на свой вопрос, много ли я получил за этот роман, услышал в ответ: «19 фунтов стерлингов!» – «За лист?» – переспросил он. «Нет, за весь роман!» – сказал я. «Нет, мы, верно, не понимаем друг друга! – продолжал Диккенс. – Не могли же вы получить 19 фунтов за всю книгу! Вы получали столько за лист!» Пришлось мне пожалеть о том, что это было не так. За лист мне пришлось только около полуфунта стерлингов. «Боже мой! – воскликнул Диккенс. – Не поверил бы, если бы не услышал от вас самих!» Конечно, Диккенс не знал условий датского книжного рынка и сравнивал полученный мною гонорар с тем, что получал он сам в Англии; да, вероятно, и переводчица моя получила больше, чем я – автор! Ну, как бы то ни было – я существовал, хотя и с грехом пополам.

Постоянно творить и творить было, как я чувствовал, гибельно для всякого таланта, но все мои попытки заручиться какой-нибудь подходящей должностью терпели неудачу. Я искал места библиотекаря при Королевской библиотеке, и Эрстед горячо ходатайствовал за меня перед директором библиотеки, обер-камергером Гаухом. Письмо Эрстеда к последнему заканчивалось так: «Кроме писательских заслуг, А. заслуживает еще внимания за свою добросовестность, аккуратность и любовь к порядку, которых вообще не ожидают от поэтов. Все, знающие А., должны отдать ему в этом отношении полную справедливость!» Но и эта лестная рекомендация не помогла мне: обер-камергер с изысканной вежливостью отклонил мою просьбу, мотивируя свой отказ тем, что я «слишком талантлив для такой тривиальной должности, как библиотекарь». Делал я также попытку завести отношения с «Обществом свободной печати» и представил его заправилам план и конспект народного датского календаря, составленного мною по образцу столь распространенного в Германии календаря Губица. Ничего подобного на датском языке еще не существовало; к тому же я полагал, что в качестве автора «Импровизатора» имею некоторую репутацию человека, способного рисовать картины природы, а в качестве автора изданных недавно сказок – репутацию хорошего рассказчика. Эрстеду мой план очень понравился, он и тут горячо поддерживал меня, но заправилы Общества нашли, что издание такого календаря связано со слишком большими хлопотами, и отказали мне в своем содействии. Попросту они не доверяли моим способностям, так как впоследствии такой календарь был издан другим лицом, сумевшим добиться поддержки того же общества.

И вот я постоянно был полон забот о завтрашнем дне; хорошо еще, что мне были открыты двери нескольких гостеприимных домов, в том числе и одного нового. Это был дом старушки вдовы (ныне уже умершей) Бюгель, урожденной Адцет, известной более своей оригинальностью, нежели своими превосходными душевными качествами. Она очень любила мои произведения и оказывала мне самому истинно материнское участие. Вернейшее же прибежище, помощь и поддержку я находил по-прежнему у конференц-советника Коллина, но прибегать к нему я решался лишь в самых трудных случаях. Да, хватил-таки я и горя и нужды – всего, о чем теперь нет охоты рассказывать. Я, впрочем, как бывало и в детские годы, не переставал говорить себе: «Когда приходится уж очень плохо, тогда-то Господь и посылает свою помощь!» Я верил в свою счастливую звезду, а ею был Бог.

Однажды я сидел в своей каморке в «Новой Гавани»; вдруг в дверь постучали, и на пороге показался незнакомый мне господин. Черты лица его были очень тонки, выражение самое приветливое. Это был покойный граф Конрад Ранцау Брейтенбург, уроженец Голштинии и тогдашний первый министр. Он искренне любил литературу, восторгался Италией и захотел посетить автора «Импровизатора», которого читал по-датски и с живейшим интересом. В своем кругу граф пользовался большим уважением за свое истинно рыцарское благородство и репутацию человека литературно образованного и со вкусом. В молодости он много путешествовал, подолгу жил в Испании и в Италии, и на основании всего этого его суждениям придавалось большое значение. Не довольствуясь одними горячими похвалами мне, которые он высказывал и при дворе и в обществе, он захотел лично навестить меня, поблагодарить меня за доставленное ему моей книгой удовольствие, пригласить к себе и спросить – не может ли он в чем быть мне полезным.

Я не скрыл от него затруднительности своего положения, принуждавшего меня творить из-за куска хлеба и исключавшего всякую возможность самосовершенствования. Он ласково пожал мне руку, обещал содействие и дружбу и сдержал свое слово. Думаю, впрочем, что дело не обошлось и без тайного участия Коллина и Эрстеда. Уже в течение многих лет царствования короля Фредерика VI из сумм министерства финансов ежегодно отчислялась известная сумма на временные пособия ученым, художникам и литераторам, отправляющимся за границу, а также на постоянные годовые стипендии тем из них, которые еще не успели упрочить свое положение или не имели постоянной должности. Такими стипендиями пользовались, например, Эленшлегер, Ингеман, Гейберг и др., а в последнее время и Герц. Такая же стипендия была и моей мечтой, и последняя сбылась: король Фредерик VI назначил мне ежегодную стипендию в 200 специй.