Сказка моей жизни — страница 42 из 79

Шестое сентября превратилось для меня в настоящий праздник; кроме моего короля, дали мне доказательство своего расположения и проживавшие на Фёре приезжие из Германии. За обедом в курзале, в то время, как я обедал в королевском семействе, немецкие гости провозгласили тост за датского поэта, которого они знали у себя на родине по его произведениям, а теперь узнали лично. Один из моих земляков встал и поблагодарил за тост от моего имени. Столько знаков внимания легко могут испортить человека, сделать его тщеславным, – скажут мне, пожалуй; но нет, все подобное, напротив, делает человека лучше, добрее, проясняет его мысли и возбуждает желание, стремление сделаться достойным такого отношения.

На прощальной аудиенции королева подарила мне на память о днях, проведенных мною на Фёре, дорогое кольцо, а король снова выразил мне свое милостивое, сердечное участие. Я всем сердцем полюбил их обоих. Герцогиня Августенборгская, с которой я здесь ежедневно виделся и беседовал, тоже самым милостивым, сердечным образом пригласила меня заехать по пути на несколько дней в Августенборгский замок. Теперь король и королева повторили это приглашение, и я с Фёра отправился на Альс, поистине красивейший из островов Северного моря, настоящий цветочный сад. Тучные поля и пастбища окружены там кустами орешника и шиповника; возле крестьянских домиков разведены фруктовые сады; всюду леса, холмы… То видишь перед собой открытое море с лесистыми холмами Ангеленса, то узкий, похожий на реку Бельт. От замка к самому фиорду спускается прекрасный сад.

Я нашел здесь самый радушный прием и прекрасную семейную жизнь. Разговор велся всегда по-датски, и у меня и мысли не было о грядущих мрачных временах. Я провел здесь две недели, наслаждаясь роскошной природой, разными прогулками и экскурсиями, и начал здесь писать свой роман «Две баронессы». Настал день рождения герцогини; за обедом герцог встал и произнес речь о значении, которое имеет в настоящее время датская литература, о ее свежести и здоровом направлении в сравнении с новейшей германской, и затем провозгласил тост за присутствующего здесь представителя датской литературы – меня. Я видел тогда в Августенборге только веселые, приветливые лица, милую, счастливую семейную жизнь; ото всего веяло чисто датским духом – казалось, что над этим прекрасным местечком парил ангел мира. Было это осенью 1844 года. Как скоро все изменилось!

XII

Весной 1844 года я написал фантастическую комедию «Цветок счастья», в которой я хотел провести идею, что счастье не в славе, не в королевском блеске, а во взаимной любви. Характеры и действие в пьесе истинно датские; в ней изображена идиллически-счастливая жизнь, а на этом светлом фоне, словно тени, проносятся два мрачных образа – несчастного поэта Эвальда и воспетого в народных песнях злополучного принца Буриса. Я хотел ради восстановления истины и к чести нашего времени показать, насколько в сравнении с ним мрачно и тягостно давно прошедшее, которое многие поэты так любят превозносить.

Я предназначал свою пьесу для королевского театра. Цензором-критиком пьес был тогда Гейберг, без сомнения, принесший театру много пользы, но не благоволивший ко мне. Еще в сатире его «Душа после смерти» мои пьесы «Мавританка» и «Мулат» послужили ему орудиями пытки для грешников; затем мне досталось от него несколько щелчков в его «Датском атласе» и в «Листках для интеллигенции», а переделку в драму моей поэмы «Агнета и водяной» он назвал произведением, перенесенным на сцену непосредственно из книжной лавки, и заявил, что Гаде напрасно потратил на нее свою задушевную музыку. Кроме того, он упомянул еще о моем «обычном недостатке оригинальности», об «отсутствии разумной связи в изображении характеров» и о «крайней неясности идей».

Смею думать, что такое строгое отношение к моим трудам немало зависело от немилости, в которой я вообще находился у этого писателя-критика. Я догадывался, что им руководит недоброжелательство ко мне, и это-то и было мне больнее всего. Меня не столько огорчило известие, что и новая моя пьеса не была одобрена им, сколько сознание, что я ровно ничем не заслужил такого недоброжелательного ко мне отношения со стороны писателя, которого я всегда так высоко ценил.

И вот я, желая наконец выяснить наши отношения, написал Гейбергу откровенное и, кажется, сердечное письмо, в котором просил его выяснить мне причины неодобрения им «Цветка счастья», а также его нелюбви ко мне. Получив мое письмо, Гейберг тотчас же сделал мне визит, но не застал меня дома, и я на другой же день отправился к нему сам. Он принял меня в высшей степени приветливо. Как самое свидание, так и беседа вышли очень оригинальными, но результатом их было все-таки объяснение и лучшее взаимное понимание. Он ясно изложил мне свои причины неодобрения «Цветка счастья», причины вполне основательные с его точки зрения. У меня же была своя, и мы, конечно, не могли согласиться. Затем он объяснил, что не питает ко мне никакой неприязни и отдает моему таланту полную справедливость. Тогда я указал на его нападки на меня в «Листках для интеллигенции», где он отрицает во мне всякую способность к оригинальному творчеству, а между тем она, по-моему, достаточно ясно проглядывает в моих романах. «Впрочем, вы ни одного из них не читали! – прибавил я. – Вы сами сказали мне это». – «Да, это правда! – ответил он. – Я еще не читал их, но теперь прочту!» – «Потом вы насмехались и над моим «Базаром поэта», выставляя на вид, что я восторгаюсь Дарданеллами! – продолжал я. – Я же восторгался вовсе не Дарданеллами, а Босфором, но вы, должно быть, этого не заметили, а может быть, не читали и этой книги, – вы ведь не читаете больших, толстых книг; как сами раз сказали!» – «Вот! Так это вы про Босфор! – сказал он со своей обычной усмешкой. – Ну а я это позабыл, и публика тоже, да и все дело было не в этом, а в том, чтобы немножко отщелкать вас!» Признание это звучало в его устах так естественно, так характеризовало его, что я невольно улыбнулся, а как поглядел в его умные глаза и вспомнил, сколько вообще он написал прекрасного, так и вовсе не мог рассердиться на него. Беседа наша становилась все оживленнее и непринужденнее; он высказал мне много лестного, заявил, что высоко ценит мои сказки, и просил меня почаще навещать его. С этого раза я стал лучше понимать эту поэтическую натуру и думаю, что и он стал понимать мою. Мы сильно расходимся с ним характерами, но оба идем каждый своей дорогой к одной цели.

В последние годы, вообще очень благоприятные для меня, я успел заслужить одобрение и этого даровитого писателя. Но вернемся к «Цветку счастья». Пьеса все-таки была принята, но шла всего семь раз, а затем мирно опочила в архиве, по крайней мере на время правления тогдашней дирекции.

Я часто задавал себе вопрос: в чем причина столь строгого и придирчивого отношения к моим драматическим произведениям – в литературных их недостатках или в том, что автор их я? И вот я решил послать в дирекцию одно свое произведение анонимно и подождать результатов. Но умею ли я молчать? Все говорили, что нет, и это мнение послужило мне в пользу. Гостя в Нюсё, я написал романтическую драму «Грезы короля»; один Коллин был посвящен в тайну моего авторства. Гейберг, который как раз в это время очень строго относился ко мне в своих «Листках», сильно заинтересовался этой анонимной пьесой и, насколько я помню, лично поставил ее на сцене королевского театра. Впрочем, я должен прибавить, что он впоследствии поместил в тех же «Листках» очень похвальную рецензию об этой драме, кажется, уже подозревая, что автором ее был я, в чем почти все сомневались.

Другая подобная же попытка доставила мне еще больше удовольствия. Как забавлялся я, выслушивая разные мнения о ней и догадки! В то же самое время, когда я так добивался постановки моего «Цветка счастья», я написал и отослал в дирекцию, опять-таки анонимно, комедию «Первенец». Ее поставили, и она шла в замечательном составе. Г-жа Гейберг играла роль Христины с таким оживлением, с таким огоньком, что воодушевляла всех, и пьеска, как известно, имела огромный успех. В тайну мою опять был посвящен Коллин, да еще Эрстед, которому я читал «Первенца» еще у себя дома. И он от души радовался потом тому, пожалуй, даже чрезмерному успеху, который имела эта вещица. Кроме же двух названных лиц, никто не подозревал настоящего автора.

После первого представления пьесы, когда я только что пришел из театра домой, ко мне завернул один из наших молодых талантливых критиков. Он тоже был в театре и принялся восторгаться моей маленькой комедией. Я был очень взволнован и, боясь выдать себя, поспешил сказать: «А я знаю автора!» – «Кто же это?» – спросил он. «Вы! – сказал я. – Вы так взволнованы, и многое из того, что вы сейчас говорили, выдает вас с головой. Не ходите сегодня ни к кому больше! Если вы будете продолжать говорить так – вас сразу узнают!» Гость мой совсем смутился, покраснел и, положа руку на сердце, принялся разуверять меня. «Ну, ну, хорошо! Я что знаю, то знаю!» – ответил я, смеясь, и затем извинился перед ним, что должен сейчас выйти из дома. Я положительно не мог больше сдерживаться и был вынужден сыграть такую комедию; собеседник мой ничего и не заподозрил.

Вскоре же как-то зашел я к директору театра Адлеру узнать о судьбе «Цветка счастья». «Да, – сказал он, – это очень поэтическая вещь, но от нее не много будет нам проку! Вот если бы вы дали нам такую вещицу, как «Первенец»! Это прелесть что такое, но, конечно, совершенно не в характере вашего дарования! Вы лирик, и у вас совсем нет этого юмора!» – «К сожалению!» – ответил я и тоже похвалил «Первенца».

И долго эта пьеска пользовалась все тем же успехом, но автор ее оставался неизвестным. Думали на Гострупа, и это было не в ущерб мне; некоторые же указывали и на меня, но этому уж совсем не хотели верить. Я сам был свидетелем, как доставалось тем, кто указывал на меня; главным образом упирали при этом на то, что «Андерсен не мог бы смолчать, раз пьеса имеет такой успех!». – «Никак не мог бы!» – подтверждал я и внутренне давал себе слово молчать до тех пор, пока пьеска не потеряет с годами интереса новизны. И я сдержал свое слово; автора узна