Большую часть лета я провел в Силькеборге у Михаила Древсена. Но, несмотря на самое сердечное гостеприимство, которым я там пользовался, несмотря на всю прелесть окружавшей меня природы, я находился в самом угнетенном состоянии. Больше всего мучила меня неизвестность относительно судьбы дорогих мне лиц. И как только эпидемия несколько стихла, я поспешил опять вернуться к своим друзьям в Копенгаген.
Весной, еще до начала эпидемии, умер мой датский издатель Рейцель. Деловые отношения между нами перешли с годами в тесную дружбу. Незадолго до смерти он решил предпринять дешевое издание собрания моих сочинений. В Германии такое собрание вышло уже лет семь тому назад; к нему-то и была приложена «Das Märchen meines Lebens». Несмотря на то, что она представляла, в сущности, лишь набросок «Сказки моей жизни», она возбудила за границей большой интерес, и в «Magasin für die Literatur des Auslandes» появился о ней весьма сочувственный отзыв, в котором очерк мой ставился наряду с «Wahrheit und Dichtung» Гёте, «Исповедью» Руссо и «Жизнью» Юнга Штиллинга. В Англии и Америке «Das Märchen meines Lebens» была принята так же сочувственно. Теперь же мне выпало на долю счастье издать собрание моих сочинений и на родном языке, притом в такие годы, когда я еще сохранил свежесть и бодрость духа. Для меня это было тем важнее, что я мог сам привести все в порядок и выбросить кое-какие засохшие ветви; автобиография же моя могла дать всем моим трудам надлежащее освещение. При этом я не захотел удовольствоваться перепечаткой очерка, изготовленного мною для немецкого издания, а написал мою автобиографию заново, под свежим впечатлением пережитого. Я надеялся, что краткие характеристики множества выдающихся личностей, с которыми мне приходилось сталкиваться, и описание впечатлений, вынесенных мною из жизни и окружающей меня обстановки, могут представить для потомства некоторый исторический интерес, равно как простое безыскусственное повествование о вынесенных мною испытаниях может послужить источником утешения и ободрения для молодых еще борющихся сил.
Осенью 1853 года я приступил к работе. В октябре этого же года как раз минуло 25 лет с того времени, как я сдал университетский экзамен. В последние годы вошло в обычай праздновать такие – если можно так выразиться – серебряные студенческие свадьбы. Интереснее всего в этом торжестве показалась мне встреча со многими старыми товарищами, с которыми давным-давно не приходилось встречаться. Некоторые растолстели до неузнаваемости, другие состарились и поседели, но глаза у всех горели в эту минуту прежним юношеским блеском. Эта встреча была для меня букетом всего торжества. В числе тостов был провозглашен проф. Клаусеном общий тост за Паллудана-Мюллера и меня, «за двух поэтов одного выпуска, которые успели занять прочные и почетные места в датской литературе».
Несколько дней спустя мне доставили следующий печатный циркуляр: «Среди студентов 1828 года, бывших на торжестве 22 октября, возникла мысль достойно увековечить память об этом дне. После некоторого обсуждения решили, вспомнив «четырех великих и двенадцать маленьких поэтов» того года, основать капитал имени «Андерсена – Паллудана-Мюллера», из которого впоследствии, когда он благодаря ежегодным взносам достигнет известных размеров, будет выдаваться стипендия нуждающемуся датскому поэту, не находящемуся на службе».
Что из всего этого выйдет, покажет будущее; мне же дорого уже само внимание, которое оказали мне этим мои однокашники.
В начале следующего года я отправился за границу, намереваясь провести весну в Вене, Триесте и Венеции.
В дорогом Максене цвели вишни; Кенигштейн, Лилиенштейн и все эти горы в миниатюре так и манили к себе; казалось, что со времени моего последнего пребывания здесь прошла лишь одна долгая зимняя ночь, во время которой меня, однако, мучил кошмар – холера. На крыльях пара пронеслись мы через горы, долины; вот уже и башни Св. Стефана! В Вене мне предстояло снова после многих лет встретиться с Йенни Линд-Гольдшмит. Муж ее, которого я видел здесь впервые, отнесся ко мне в высшей степени сердечно, а славный крепыш-сынок их любопытно таращил на меня свои большие глаза. Я опять услышал ее пение. Та же душа, тот же дивный каскад звуков! Песенка Таубера «Ich muss nun einmal singen, ich weiss nicht warum» просто создана для ее уст, из которых льются такие ликующие трели, каких не услышишь ни от соловья, ни от дрозда. Для этого нужна еще вдохновенная детская душа; так может петь одна Йенни Гольдшмит! С особенной силой проявляется ее талант в драматическом пении, но отныне мы будем слышать ее только в концертном зале: она покинула сцену. Это просто грех! Это с ее стороны измена своей миссии, возложенной на нее Богом.
Со смешанным чувством печали и радости понесся я в Иллирию, в страну, где разыгрываются многие из бессмертных драматических сцен Шекспира, где его Виола находит свое счастье.
Тут при солнечном закате мне неожиданно представилось необычайно красивое зрелище: с вершины высокой скалы открывался вид на расстилавшееся внизу, озаренное красным светом Адриатическое море. Триест же при этом освещении казался еще мрачнее; газовые рожки уличных фонарей только что зажглись, и улицы мерцали огненными контурами. Созерцающему это зрелище сверху кажется, что он сидит в гондоле медленно спускающегося воздушного шара; сияющее море, мерцающие улицы – все это, мелькающее в течение нескольких минут, неизгладимо врезается в память.
Из Триеста пароход через каких-нибудь шесть часов доставляет вас в Венецию.
«Печальные обломки корабля, носящиеся по волнам» – вот впечатление, вынесенное мною из первого посещения Венеции в 1833 году. Теперь я прибыл сюда во второй раз; качка на Адриатическом море совсем измучила меня; попав же в Венецию, я как будто не высадился на берег, а только с маленького судна пересел на большое. Единственно, что примирило меня с Венецией, – железная дорога, соединяющая молчаливый мертвый город с живым материком.
Венеция при лунном свете, бесспорно, красивое зрелище, какой-то причудливый сон! Гондолы скользят между высокими палаццо, отражающимися в воде, беззвучно, словно челноки Харона. Днем же здесь некрасиво: вода в каналах мутная, засоренная кочерыжками, листьями салата и всякой всячиной; из трещин домов выглядывают водяные крысы, солнце так и печет…
С радостью унесся я на крыльях пара от этой сырой могилы. На материке, точно развешанные гирлянды по поводу какого-нибудь торжества, всюду красовались виноградные лозы. Темный кипарис указывал своим перстом на синее небо; путь наш лежал в Верону. На ступеньках амфитеатра сидело на солнцепеке несколько сот зрителей, занявших не бог весть какое пространство этого исполинского амфитеатра. Они смотрели на представление, разыгрываемое на наскоро сооруженных здесь подмостках. Размалеванные кулисы при ярком солнечном свете так и резали глаз; оркестр играл какую-то польку; все носило отпечаток пародии, чего-то бесконечно современно-жалкого, разыгрываемого среди этих остатков исчезнувшей римской древности.
Во время моего первого пребывания в Венеции я был укушен скорпионом в руку, теперь в соседнем городе Вероне я опять подвергся нападению этого насекомого, укусившего меня в шею и в щеку. Укушенные места вспухли, горели, я очень страдал, и вот в таком-то положении пришлось мне увидеть озеро Гарда, романтический уголок Рива с его плодородной виноградной долиной! Боль и лихорадка гнали меня вперед. Ехали мы ночью, при ярком свете луны, и такой романтическо-живописной дорогой, какой я ни разу еще не видывал прежде. Даже Сальватор Роза не мог изобразить нам на холсте ничего подобного. Вспоминаю о ней, как о дивном сне полной страданий ночи.
Через Триент, Бреннер и Инсбрук добрались мы наконец до Мюнхена. Тут я нашел и друзей, и заботливый уход. Лейб-медик короля, старик Гитль, не знал, как и заботиться обо мне, и, промучившись порядком две недели, я наконец настолько поправился, что мог воспользоваться приглашением короля Макса приехать к нему в замок Гогеншвангау, где он и супруга его проводили лето.
Можно было бы написать сказку об эльфе альпийской розы, который, пролетая по расписным залам Гогеншвангау, видит там прелести, превосходящие даже красоту его цветка. «Гогеншвангау – прекраснейшая альпийская роза, и пусть он навсегда останется цветком счастья!» – вот что я написал в одном альбоме. Я провел здесь несколько прекрасных счастливых дней. Король Макс принял меня как дорогого гостя. Благородный, высокоинтеллигентный король выказал мне столько милостивого участия, что я чувствовал себя как нельзя лучше. Он сам представил меня королеве, урожденной принцессе Прусской, редкой красавице, необычайно женственной.
В первый же день, после обеда, король пригласил меня сесть с ним в маленькую открытую коляску, и мы совершили прелестную прогулку в австрийский Тироль. На этот раз я был избавлен от докучливых визировок паспорта; остановок не было; напротив, все встречные экипажи останавливались и давали нам проехать. Прогулка наша по этим удивительно красивым, живописным местам продолжалась несколько часов, и король все время с самым сердечным участием беседовал со мною о «Das Märchen meines Lebens», которую он недавно прочел. Я, в свою очередь, сказал королю, что жизнь моя в самом деле часто кажется мне богатой самыми удивительными, разнообразными приключениями сказкой. То я сидел бедным, одиноким сиротой, то был желанным гостем в богатейших домах, то надо мною глумились, то меня чествовали, да и настоящая минута, когда я, сидя рядом с королем, ношусь по освещенным солнцем Альпам, является сказочной главой в истории моей жизни!
Затем разговор перешел на новейшую скандинавскую литературу, и я обратил внимание короля на то, как поэты – Мунх в «Саломоне де Ко», и Гаух в «Роберте Фултоне» и «Тихо Браге» – выдвинули этих передовых людей своих эпох. Все речи короля дышали глубоким умом, чувством и истинным благочестием, и эта беседа останется для меня незабвенной.
Вечером я читал милой королевской чете сказки «Под ивой» и «Истинная правда». Вместе с фон Дённигесом я поднимался на одну из ближайших гор, откуда открывался вид на окружающую величественную природу. Время пронеслось чересчур быстро! С чувством умиления и благодарности простился я с милой королевской четой и Гогеншвангау, где – как мне сказали при прощании – я всегда буду желанным гостем. Я увез с собой огромный букет из альпийских роз и незабудок.