Сказка моей жизни — страница 67 из 79

Этой весной минуло ровно десять лет с тех пор, как я был в Англии. В этот промежуток времени Диккенс частенько радовал меня своими письмами, и теперь я решился принять его радушное приглашение.

Как я был счастлив! Это пребывание в гостях у Диккенса навсегда останется самым светлым событием в моей жизни. Через Голландию я проехал во Францию и из Кале переправился в Дувр. В Лондон я прибыл с утренним поездом и сейчас же поспешил на Северный вокзал, чтобы отправиться на станцию Хайгем. Высадившись здесь, я не нашел ни одного экипажа и потащился в Гадсхилл к Диккенсу пешком, сопровождаемый железнодорожным носильщиком с моим багажом.

Диккенс встретил меня с сердечной радостью. На вид он стал чуть постарше, но это отчасти от бороды, которую он отпустил. Глаза же блестели по-прежнему, на губах играла та же улыбка, голос был так же звучен и задушевен – стал даже, если возможно, еще задушевнее. Диккенс находился в самой лучшей своей поре; ему шел сорок пятый год; он был так моложав, так жив, так красноречив и полон юмора, согретого искренним чувством. Я не могу вернее охарактеризовать Диккенса, чем сделал это в одном из первых своих писем о нем на родину: «Возьмите из творений Диккенса все лучшее, создайте себе из этого образ человека, вот вам и Чарльз Диккенс!» И каким он показался мне в первые минуты нашей встречи, таким же остался он в моих глазах и до конца.

За несколько дней до моего приезда умер один из друзей Диккенса, драматург Дуглас Джеррольд, и, чтобы собрать в пользу вдовы несколько тысяч фунтов стерлингов, Диккенс, Бульвер, Теккерей и актер Макреди решили организовать серию публичных чтений и спектаклей. Хлопоты по устройству того и другого часто заставляли Диккенса ездить в Лондон и проводить там по нескольку дней. Я иногда сопровождал его и оставался с ним в его прекрасно устроенном зимнем доме. Вместе с Диккенсом и его семьей присутствовал я также на празднестве в честь Генделя в Хрустальном дворце.

Удалось мне здесь впервые – так же как и Диккенсу – увидеть и несравненную трагическую актрису Ристори в итальянской трагедии «Камма» и в роли леди Макбет. Особенно поразила она нас в последней роли. В ее исполнении была такая потрясающая психологическая правда; оно наводило ужас, но в то же время и не переступало границ изящного. Театральный директор Кин, сын знаменитого актера, ставил пьесы Шекспира с небывалой роскошью; я видел первое представление «Бури», которое было обставлено изумительно, даже до излишества роскошно. Смелое творение поэта каменело в этой обстановке, живые слова глохли, и духовная жажда зрителей не была насыщена; божественный нектар поэзии забывался ради драгоценного золотого сосуда, в котором его подносили. Творение Шекспира, художественно разыгранное хотя бы среди трех голых стен, могло бы доставить мне куда больше наслаждения, чем это представление, когда самое творение, оттесненное роскошной обстановкой, отступало на задний план.

Из спектаклей, данных в пользу вдовы Джеррольда, особенно светлое воспоминание оставило во мне представление романтической драмы Уилки Коллинза «The frozen deep», главные роли в которой исполняли сам автор и Диккенс.

В доме Диккенса часто давались драматические представления для кружка добрых друзей. Королева давно желала видеть такой спектакль, и по ее воле он и был устроен в маленьком театре «The gallery of illustration». Присутствовали, кроме королевы, принца Альберта, королевских детей, принца Прусского и короля Бельгийского, только небольшой кружок ближайших родственников участников спектакля. Из близких Диккенса были только его жена, теща да я.

Диккенс исполнил свою роль в драме с захватывающей правдой, обнаружив огромный драматический талант. Маленький фарс «Two o’clock in the morning» был бесподобно увлекательно разыгран Диккенсом и издателем «Панча» Марком Демоном, который впоследствии с большим успехом выступал в роли Фальстафа.

На даче у Диккенса познакомился я также с богатейшей женщиной в Англии, мисс Бурдет Кутс, о которой все отзывались как о благороднейшей личности, делавшей много добра. Она пригласила меня погостить у нее в Лондоне. Я принял приглашение и провел в этом исполненном роскоши доме несколько дней, но лучше всего показалась мне в нем все-таки сама милая, в высшей степени женственная и любезная хозяйка его [34].

Как ни разнообразна и богата впечатлениями была для меня жизнь в Лондоне, я все-таки всегда с большой радостью возвращался в уютное летнее помещение Диккенса. Как славно чувствовал я себя в кругу семьи Диккенса! Я провел там счастливейшие часы в жизни, но выдавались среди них и неприятные, тяжелые минуты, вызванные известиями с родины. Особенно памятна мне теперь одна приведшая меня в самое дурное настроение критика на «Быть или не быть». Но даже и эта неприятность явилась для меня источником радости, доставив мне случай лишний раз убедиться в сердечном расположении ко мне Диккенса.

Узнав от членов своей семьи, что я расстроен, он пустил целый фейерверк острот и шуток, но так как это не совсем еще осветило мрачные углы моей души, то он заговорил со мной серьезно и своими задушевными, сердечными речами снова поднял мой дух, возбудив во мне горячее желание сделаться достойным такого горячего признания моего дарования. Глядя в ласковые сияющие глаза друга, я почувствовал, что должен благодарить строгого критика, доставившего мне одну из лучших, прекраснейших минут в жизни.

Слишком скоро пролетели эти счастливые дни! Настал час разлуки. Прежде чем вернуться в Данию, мне предстояло еще присутствовать на торжестве в честь величайших поэтов Германии: меня пригласили в Веймар на открытие памятников Гёте, Шиллеру и Виланду.

Ранним утром Диккенс велел заложить лошадь в маленькую коляску, сам сел за кучера и повез меня в Мэайдстон, откуда я по железной дороге должен был отправиться в Фалькстон. Еще раньше начертил он мне подробную карту и маршрут. Во время пути он вел оживленный, задушевный разговор, но я не мог вымолвить почти ни слова, удрученный мыслью о предстоящей разлуке. На вокзале мы обнялись, и я взглянул – может быть, в последний раз – в его полные жизни и чувства глаза! Я восхищался в нем писателем и любил человека! Еще одно рукопожатие – и он уехал, а меня умчал поезд. «Конец, конец!.. И всем историям бывает конец!»

Из Максена я послал Диккенсу письмо:

«Дорогой, бесценный друг!

Наконец-то я могу написать Вам! Долго я собирался, слишком даже долго, но все это время Вы были у меня в памяти, каждый час! Вы и Ваша семья составляете теперь как бы частицу моей души. И как же может быть иначе: годы любил я Вас, восхищался Вами, читая Ваши произведения, теперь же знаю Вас самих. Никто из Ваших друзей не может быть привязан к Вам искреннее, чем я. Последнее посещение Англии, пребывание у Вас навсегда останутся в моей памяти самым светлым пунктом моей жизни. Оттого-то я и пробыл у Вас так долго, оттого так и тяжело мне было проститься с Вами. Я был так удручен во все время пути, что почти не мог даже отвечать Вам; я чуть не плакал. Вспоминая теперь о нашем прощании, я живо представляю себе, как тяжело Вам было несколько дней спустя проститься на целых семь лет с Вашим сыном Вальтером.

Не могу выразить Вам, если бы даже писал теперь по-датски, как счастлив я был, гостя у вас в доме, и как я признателен Вам. Вы ежеминутно давали мне доказательства своего расположения ко мне и как друг, и как радушный хозяин. И будьте уверены, что я умею ценить это. Ваша жена также приняла меня очень сердечно, а ведь я был для нее совсем чужим. Я отлично понимаю, что для семьи ровно ничего не может быть приятного в том, что в ней вдруг ни с того ни с сего поселится на несколько недель посторонний человек, да еще вдобавок так дурно говорящий по-английски, как я. Но как мало давали мне это почувствовать! Благодарю за это Вас всех!

Бэби сказал мне в первый день по моем приезде: «I will put you out of the window!» («Я выкину вас за окно»), но потом он говорил, что хочет «put» меня «in of the window!» (в комнату), и я отношу его слова ко всей семье.

Я пишу это письмо рано утром. Право, я как будто сам приношу его Вам, вновь стою у Вас в комнате в Гадсхилле и, как в первый день по приезде, любуюсь в окно цветущими розами и зелеными полями, вдыхаю запах кустов диких роз, доносящийся с лужайки, где играют в крокет Ваши сыновья… О, сколько-то времени, сколько еще событий отделяют меня от той минуты, когда я увижу все это вновь в действительности, – если только она наступит когда-нибудь! Но, что бы ни случилось, мое сердце навсегда сохранит к Вам ту же любовь и благодарность, мой дорогой, великий друг. Поскорее порадуйте меня письмом, напишите, если прочли «Быть или не быть», что Вы о нем думаете. Забудьте великодушно мои недостатки, которые я, быть может, обнаружил во время нашей совместной жизни; мне бы так хотелось, чтобы Вы сохранили добрую память о любящем Вас, как друга, как брата, и неизменно преданном

Х. К. Андерсене».

Скоро я получил от Диккенса сердечное письмо с поклонами от всей семьи и даже от старого могильного памятника [35] и собаки пастуха. Потом письма стали приходить все реже, а в последние годы и совсем прекратились. «Конец, конец! И всем историям бывает конец!»

Но опять к событиям моей жизни.

В Веймаре все сияло праздничным блеском; изо всех уголков Германии стекались на торжество делегаты и простые зрители. Первые германские артисты были приглашены участвовать в парадном спектакле. Были даны сцены из второй части «Фауста» и пролог, написанный для данного случая Дингельштедтом. При дворе же было дано еще несколько праздников, на которых присутствовали и князья, и представители искусств. Открытие памятников Гёте, Шиллеру и Виланду состоялось при прекрасной солнечной погоде. По снятии с них покрывала я был свидетелем следующей поэтической игры случая: белая бабочка долго порхала между статуями Шиллера и Гёте, как бы не решаясь, на чью голову опуститься, как символ бессмертия. Наконец она взвилась кверху и потонула в лучах солнца. Я рассказал этот случай великому герцогу, одному близкому родственнику Гёте и сыну Шиллера. Последнего я спросил однажды, правда ли, что я, как говорят многие в Веймаре, напоминаю его отца. Он ответил, что это правда, но что напоминаю я его главным образом фигурой, походкой и манерами. «Лицом мой отец, – сказал он, – мало походил на вас; у него были большие голубые глаза и рыжие волосы». Последнего я никогда не слыхал раньше.