«Надо это расследовать!» – сказал я. Мы направились в залу, в которой я слышал звук таинственного колокола, и встретили там хозяина дома с сельским пастором. Я рассказал им, в чем дело, и прибавил, подходя к окну: «Разумеется, тут нет ничего сверхъестественного!» В то же мгновение колокол зазвонил еще сильнее, чем в первый раз. Дрожь пробежала у меня по спине, и я, уже значительно понизив голос, проговорил: «Я не смею, конечно, отрицать… но все же как-то не верится!» Не успели мы уйти из залы, как звон повторился еще раз, и в ту же минуту взор мой случайно упал на огромную люстру, висевшую под потолком, и я увидел, что бесчисленные стеклянные подвески ее все колеблются. Я взял стул, вскочил на него, и голова моя очутилась на уровне люстры. «Шагайте по полу быстрее и тверже!» – попросил я присутствовавших; они так и сделали, и мы опять услышали громкий звон, как будто доносившийся откуда-то издали. Итак, таинственный колокол был открыт.
Одна пожилая вдова священника, узнавшая об этой истории, пеняла мне потом: «Ах, это было так интересно с этим колоколом! И вы могли свести все это на ничто! А еще поэт!»
Но вернемся опять к Бёрглуму, где все почти рассказывали о привидениях. Мне так ни разу и не удалось увидеть ни одного. В Ольборге случилось мне разговаривать об этом с одним высокородным господином, лично видевшим привидения умерших монахов. Я позволил себе утверждать, что появление подобных привидений сводится к простому обману зрения, но он пресерьезно ответил: «Это вас, может быть, зрение обманывает, оттого вы и не видите ничего подобного!»
Во Фредериксхауне, откуда я должен был предпринять поездку на Скаген, я также нашел добрых друзей, которые приютили меня у себя и приложили все старания, чтобы сделать и мое пребывание в городе, и самую поездку возможно приятными. Главной заботой было достать мне опытного, надежного возницу, так как ехать приходилось по береговой полосе, у самой воды. Наконец нашли такого; это был славный, добродушный крестьянин, отлично знавший, где твердый грунт, где подвижный песок. Ему предварительно показали мой портрет и сказали: «Это большой писатель!» Он ухмыльнулся и сказал: «Ну, значит, большой враль!» Он во всю дорогу и не желал вступать со мной ни в какие разговоры, а только посмеивался в ответ на все. Вез он, однако, хорошо и оказался очень гостеприимным хозяином, не выпустил меня из своего дома, пока не угостил и вареным, и жареным, и вином, и мёдом.
После двухдневного пребывания на этом северном пункте, среди величавой, дикой природы, я опять повернул на юг, домой. Один из моих молодых ютландских друзей и свояченица пастора поехали провожать меня. Волны били далеко на берег, и ехать возле самой воды было нельзя; пришлось тащиться по глубоким пескам. Я рассказывал своим спутникам о чужих странах, в которых побывал, об Италии, Греции, Швеции и Швейцарии. Старый возница наш слушал, слушал, да и сказал с оттенком некоторого изумления: «И охота же такому старому человеку этак путаться по белу свету!» Я тоже с некоторым изумлением спросил: «Да разве я, по-вашему, так стар?» – «Совсем дедушка!» – ответил он. «Сколько же мне лет, по-вашему?» – «Ну, так – за восемьдесят!» – «За восемьдесят! – воскликнул я. – Должно быть, это поездка так уходила меня! Разве я выгляжу плохо?» – «Страсть просто!» – сказал он. Потом я заговорил о новом прекрасном Скагенском маяке. «Да, вот бы король посмотрел его!» – заметил возница, а я и сказал, что сообщу о нем королю, когда буду иметь с ним разговор. Возница подмигнул моей спутнице: «Он будет разговаривать с королем!» – «Да, я уже разговаривал с ним и даже обедал!» – сказал я. Старик постукал себя пальцем по лбу, покачал головой и лукаво улыбнулся в сторону моей спутницы: «Он обедал с королем!» Старик полагал, что я немножко «того».
В Асмильдском монастыре близ Виборга меня опять ожидали праздничные дни, устроенные для меня друзьями, но лучше всего были неожиданные проводы. Дело было рано утром, я уже отъехал от города с милю, как вдруг увидел на дороге молодую даму, с которой встречался в Асмильдском монастыре, а с ней еще других. Возница мой придержал лошадей, и глазам моим представилось шесть молодых прелестных девушек с букетами в руках, которые они и подали мне с детски сердечной приветливостью. Они встали с раннего утра и проделали целую милю пешком, чтобы проститься со мной подальше от города. Я был так поражен и растроган, что не сумел даже поблагодарить их, как бы следовало. Застигнутый врасплох, я не нашелся сказать ничего другого, кроме: «Дорогие мои! Идти ради меня в такую даль! Господь вас благослови! Благодарю! Благодарю! – и затем крикнул кучеру: – Пошел, пошел!» Я был смущен и хотел скрыть это; не так, конечно, надо было выразить свою радость и благодарность; я сам сознавал, что проявил свое смущение очень неловко.
Плодом этой поездки явилась вышедшая к Рождеству история «На дюнах». Рождество мне предстояло провести в милом уютном Баснесе, но сначала я по пути заехал, по обыкновению, к Ингеману. Выехал я рано утром 17 декабря и уже на вокзале узнал печальную новость: Фредериксборгский дворец горит! Воспоминания о последнем моем посещении дворца, о котором я уже рассказывал, так и нахлынули на меня.
Гостя у Ингемана, получил я письмо от короля Макса Баварского. Он писал, что решил сделать меня кавалером ордена Максимилиана, еще когда я читал ему свои сказки, катаясь с ним в лодке по озеру, что затруднения, препятствовавшие ему исполнить свое намерение, теперь устранены, и он посылает мне знаки этого высокого ордена, учрежденного им самим. На ордене этом изображается Пегас, если он дается представителю искусства, и сова Минервы, если награда дается представителю науки. Я знал, что в Мюнхене были пожалованы этим орденом поэт Гейбель, художник Каульбах и химик Либих. Первыми же удостоившимися его вне пределов Баварии были, как мне передавали, француз Араго и датчанин Андерсен. Я был очень обрадован этим знаком отличия, дарованным мне царственным покровителем искусств. Ингеман и его супруга приняли в моей радости самое искреннее участие. Не успел я еще покинуть их, как получил новую награду, большое отличие, которым почтила меня моя собственная родина. Ингеман уже не раз шутливо ворчал по поводу того, что она заставляет себя ждать так долго, и вот она явилась!
Вскоре по возвращении из Ютландии я встретил однажды за городом епископа Монрада, тогдашнего министра народного просвещения. Мы были знакомы давно, еще студентами жили в одном доме, и он часто навещал меня тогда. Позже, когда он был уже священником на острове Фальстер, я на пути из прекрасной усадьбы Корселиц был задержан там бурей и провел несколько приятных дней в его семействе. С тех пор мы не видались. Теперь он остановил меня и сказал, что ежегодная субсидия в 600 риксдалеров, которую я получаю от казны, слишком мала и что впредь я буду получать 1000, как поэты Герц, Кр. Винтер и Паллудан-Мюллер.
Я был приятно поражен и в то же время смущен, пожал его руку и сказал: «Благодарю! Это мне теперь кстати. Я старею, а гонорары у нас, вы сами знаете, очень невелики… Благодарю, сердечно благодарю! Только не примите этого в дурную сторону, если я скажу вам теперь: я никогда не напомню вам о ваших словах! Я не могу!» Мы простились, и я долго ничего не слыхал об обещанной мне прибавке. Теперь же, гостя у Ингемана, я увидел в газетах сообщение, что фолькетинг ассигновал мне ежегодную прибавку в 400 риксдалеров. Милейший Ингеман провозгласил за меня по этому случаю остроумный и сердечный тост, а другие друзья прислали мне письменные поздравления. Я еще раз глубоко почувствовал, что недаром называли меня «баловнем счастья», и мне даже страшно стало, не в первый, впрочем, раз: такое счастье не может быть постоянным, на смену ему придут, и, может быть, скоро, дни горя и испытаний.
1860 г
6 января я опять уже находился в Копенгагене. Это был день рождения «отца» Коллина, день, чтимый не одним мною, но и многими, кому он помог выбиться на дорогу.
Всю же весну и лето я опять провел в разъездах. Меня увлекала мечта еще раз побывать в Риме и провести зиму в Италии. Отправился я через Германию. В Мюнхене ждали меня добрые друзья мои. Опять провел я несколько незабвенных чудных часов у художника Каульбаха. В его доме дышалось так легко, всякий чувствовал себя так уютно, и у него собирались многие из мюнхенских светил науки и искусств, как то: Либих, Зибольдт, Гейбель, Кобелль.
Король Макс и его супруга приняли меня по обыкновению очень милостиво, и мне вообще нелегко было расстаться с городом искусств и дорогими моими друзьями.
Из Мюнхена я через Линдау перебрался в Швейцарию, в городок часовщиков Locle, где я в 1833 году написал свою поэму «Агнета и водяной». В то время путешествие по этой местности было сопряжено с большими затруднениями; сколько часов приходилось тащиться в дилижансе, теперь же поезд живо доставил меня, куда следовало. В Locle жил мой земляк и друг Юлий Юргенсен, часовых дел мастер; изделия его ежегодно сбывались в огромном количестве в Америку. Старший сын Юргенсена был, как и младший брат его, деятельным помощником отца, но обладал также порядочным литературным талантом. Некоторые французские переводы моих сочинений признавались неудачными, и мой молодой друг желал попытаться дать лучшие. Он и принялся за работу под моим наблюдением, и я при этом имел случай убедиться, к своему изумлению, насколько датский язык богаче французского выражениями для передачи различных оттенков чувств и настроения. Последний часто дает лишь одно выражение там, где у нас их на выбор несколько. Французский язык я назову пластичным, приближающимся к искусству ваяния, где все строго определено, ясно и закруглено, а наш язык отличается богатством красок, разнообразием оттенков. И я радовался его богатству. А как он к тому же мягок и звучен, если на нем говорят как следует!
Переводы Юргенсена вышли в 1861 году под общим заглавием «Fantasies danoises».
В Женеве получил я известие о смерти Гейберга, которое сильно по