Сказка о Белке рыжей и царе подземном — страница 7 из 9

Автодья-то на нас покрикивает, указания дает, а я молчу.

— Да что же ты, онемела, что ли? — удивляется.

А я руками развожу и на рот показываю, не могу говорить и все тут.

Помрачнела повариха, нахмурилась, на потолок посмотрела, черпаком медным по печке постучала.

— Ох, — говорит, — и он дурень, и ты, девка, дура, лбы толоконные, дубовые, гордые. Видимо, пока не расшибетесь, не поладите.

А я знай себе тесто мешу, капусту крошу, пирожки леплю, в печь выкладываю — хорошо рядом с печкою, жар идет, одежда сохнет. Так до вечера мы готовили, а потом пришла я к себе в каморку, письмо перечитала… и порвала его. Побежала к Авдотье, попросила еще бумаги дорогой кхитайской — и села писать.

«Батюшка родной, Марья моя любимая. Не бойтесь и не жалейте меня — жива я, забрал меня полоз великий, Кащей Чудинович, к себе в мир подземный. Ты, Марьюшка, себя не вини — не тебя он хотел, а меня, перепутал в темноте-то. И ты, батюшка, не печалься, что за долг твой я ушла — не обижают тут меня, живу в неге и радости, сплю до полудня на перинах пуховых, а потом сижу, орехи сладкие ем, медом запиваю. Выделил мне царь щедрый самые лучшие палаты да десяток служанок, как царевна тут живу в почете и уважении.

Хорошо мне тут, хоть и скучаю я по вам, мои родные, очень сильно. Ну, даст Бог, свидимся. Алена, сестра ваша и дочь».

Свернула я письмо, набралась смелости и пошла в терем верхний. Поскреблась в дверь опочивальни царской. Он открыл, посмотрел на меня, усмехнулся печально.

— Что, — говорит устало, — неужто целовать пришла?

— Нет, — отвечаю смело, — пришла письмо тебе для родных моих отдать. Дал слово ты его отправить, царь подземный, исполни уж свое обещание.

И письмо ему протянула. Он его взял, губы скривил.

— Что, небось, написала, как тебе тут плохо?

— Конечно, — подтвердила я горячо, — все расписала, нажаловалась. Да и какое тебе дело?

— Я прочитаю, — пригрозил он, — чтобы не наврала ничего.

Я аж руками всплеснула, головой покачала.

— Так куда я без вранья-то, надежа-царь? Читай на здоровье, только пойду я, а то норов у тебя горячий, зашибешь еще ненароком.

— Когда это, — спрашивает нехорошо, — я тебя бил?

— А хотелось? — язвительно ответила я. Он осекся — а я улыбнулась горько и прочь пошла, в каморку свою.

А с утра проснулась — укрыта я одеялом пуховым, лежат на стуле колченогом поверх одежды моей сарафан богатый, узорами расшитый, платок новый, красный, да рубаха тонкая, нежная. Стоят рядом с лаптями сапожки червленые, носочки загнутые, пряжечки золотые. Тут и дверь отворилась, Авдотья появилась.

— А, проснулась, — говорит. — Вот тебе от царя нашего подарок, велел одеться да за стол сесть с ним по праву руку. А не наденешь, сказал, — будешь гостям прислуживать.

Я встала, а повариха меня осмотрела, руки толстые на груди сложила, вздохнула с жалостью:

— А почернела-то как, а похудела! Кормлю, кормлю, а все как в воду уходит. Еще бы, так урабатываться! Марш на кухню кашу есть, чтобы силы были!

Надела я сарафан свой старый и лапоточки, богатый дар аккуратно сложила на стул, на сапоги удобные с тоской посмотрела и пошла завтракать.

А Авдотья расстаралась — и каша тут, и расстегаи мясные, и пирожки сладкие, и взвар ягодный, медовый. Увидела меня, головой покачала.

— Вот дура-девка, опять Кащея позлить решила. Изведешь ты его, ох, изведешь. И тебя мне жалко, Алена, и его тоже — с каждым днем он чернеет, тоской съедаемый, на бояр кричит, на слуг рычит, а то вскочит на Бурку и давай гонять по полям, дурь выветривать.

Я молчу, глаза опустив. А она снова вздохнула.

— Ешь, — говорит, — чтоб ни крошки не осталось!

Меня дважды уговаривать не пришлось — все съела, выпила, вышла во двор — за лошадками поухаживала, псов покормила, опять ополоснулась и пошла поварихе с поварятами помогать столы накрывать. Туда-сюда хожу, кушанья ношу — то гусей печеных, то перепелок верченых, то картофель сладкий, то масло коровье нежное. Блюда золотые выставляю и кубки глубокие, вилки двузубые выкладываю — красиво в зале пиршественном, тепло и празднично.

А к терему тем временем красавицы подъезжают — одна другой лучше и глаже, в нарядах красоты невиданной, в жемчугах — яхонтах. Их слуги Кащеевы встречают, в покои провожают — пусть красавицы отдохнут, прежде чем пред янтарны очи гада подземного предстать.

И дружина прибывает, коней у привязи оставляет. Шумно стало, громко в тереме — служанок щиплют, гогочут, девки повизгивают. Один меня сзади обхватил, я развернулась, словно случайно споткнулась, да блюдо-то со студнем поросячьим ему на голову и надела. Товарищи над ним ржут пуще коней, и он смеется, по коленям себя колотит — огонь-девка, будет с кем ночь коротать!

Сбежала я оттуда побыстрее, хорошо, рассаживались уже гости дорогие. Но недалеко убежала. Поймала меня Авдотья, кувшин с вином вручила и наказала:

— В пол смотри, ничего не говори, зовут — подливай, кувшин в бочке этой наполняй, — постучала по крутому боку бочки с вином, — на царя нашего глаз не поднимай, авось, пронесет сегодня, не натворишь дел, девка. Заговорит кто — не перечь, кивай, язык свой сдерживай. Все поняла?

Я кивнула молча, кувшин схватила тяжелый да в зал потащила.

А там уже пир горой! Вокруг царя невесты сидят, как лебеди рядом с вороном, ресницами трепещут нежно, румянцем заливаются, а сами из-под ресниц вокруг смотрят, на камни драгоценные в стенах да утварь дорогую.

А меж ними воины бравые, богатыри удалые — шумят, здравицы кричат, меня зовут — не мешкай, наливай вина хмельного!

Кащей как меня увидел, сарафан разглядел, аж лицом потемнел, нож тонкий схватил да в стол вонзил. И манит меня пальцем к себе.

— Налей вина, девка, — сказал, когда подошла.

Я в чашу вина налила — он меня за руку схватил. Невесты царские затихли, на меня недобро глядя, и улыбнулась я послушно:

— Нужно ли тебе еще что-то, великий царь?

— Нет, — сквозь зубы цедит, — ничего не нужно.

Я руку высвободила, отошла, снова по кругу пошла, побежала кувшин наполнять, опять пришла наливать… так и бегала туда-сюда. Кащей пьет, взором тяжелым смотрит, а вокруг него девы юные внимание его привлечь пытаются.

— Ой, — слышу, говорит одна, — как у тебя тут красиво, Кащей Чудинович, и богато, а что же служанка твоя в тряпье ходит?

— Это что, мешок? — добавляет вторая, и они смеются — заливаются.

Я кувшин стиснула, снова по царскому знаку подошла, чашу его наполнила. Ох, не пил бы ты столько, Кащеюшка, вон глаза уже дико блестят, огнем светятся.

— Ой, — говорит третья, — а от нее, что ли, навозом несет?

И носик себе пальцами зажала. Я улыбнулась.

— А что, — снова говорит одна из невест Кащеевых, — что же она рябая такая? То ли дело я, кожа белая, ни родинки, ни пятнышка, чисто мрамор.

«С разводами», — хотела сказать я, но промолчала, зубы сжала.

— А у меня, — хвалится другая, — кожа как мука, нежная, мягкая да теплая.

«Паршой осыпается».

— Да и я не отстаю, — включилась третья, — моя как пух гусиный, гладкая, на ощупь приятная.

«И жира под ней как у гуся откормленного».

— Эй, девка, — зовет меня четвертая, — а откуда такие пятнистые, как ты, берутся?

Я молчу, улыбаюсь приятно, на Кащея не гляжу, ибо взгляну — кувшином огрею.

— Что молчишь? — рассердилась краса-девица. — Мне, дочке княжеской, не отвечаешь?

Вижу, царь чашу сжал, на меня искоса смотрит — в пол глаза опустила и не поднимаю их. Тут девица вскочила, как размахнется и меня своей рученькой пухлой по лицу приложила.

— Знай, чернавка, свое место!

И тут я рассвирепела. Кувшин на нее вылила, на жемчуга-шелка, в Кащея кувшин тот бросила, трон его пнула.

— Чернавка? — говорю яростно, а по щекам слезы катятся. — Девка тебе навозная?! Будут меня твои бабы еще позорить!

Зашипела змеею, и под визг дочки княжеской — выпороть ее, выпороть! — из зала побежала. Бегу, щека горит, перед глазами чернота стоит — только почуяла, как руки жесткие меня схватили, к телу горячему повернули, прижали. Ничего от злости дикой не вижу — только темный силуэт передо мной, у которого глаза огнем полыхают.

— Все вон! — орет, а сам на руки меня берет, к груди прижимает, идет куда-то и рычит:

— Зараза ты бессердечная, белка ты дикая, извела ты меня, измучила, не могу из головы выбросить, не могу из сердца вытравить! Ну скажи хоть что-то, — шепчет, — не молчи, рыжуля, что же ты меня наказываешь!

А я молчу, в потолок гляжу, сердце в груди иссыхает, в головешку превращается. Мало, значит, унижал меня, мало работой непосильной нагружал, обижал, словом злым жалил, нужно было уродом перед миром всем честным выставить, чтобы надо мной гусыни его издевались!

— Белочка, — просит горько, — ты прости меня, дурака. Полюбил я тебя, когда ты от меня пряталась, за сердце твое доброе да отвагу немалую, за смешливость твою и пух твой рыжий вьющийся. Да гордость взяла меня, что в пигалицу безродную втрескался, которой я не нужен и которая мне окорот дает, вот и дурил как умел, отвязаться от тебя пытался. Думал я, что сядешь со мной рядом на пиру сегодня, а опять ты меня обидела, вот и не заткнул куриц этих. Что же молчишь ты? Все равно моей будешь, белочка, не могу я больше. Простишь, — шепчет, себя убеждает, — одарю золотом, в палаты богатые переведу — простишь, обязательно простишь, авось и полюбишь меня потом.

Принес к себе в покои, а я молчу, на кровать бросил, а я все молчу. Сверху прилег, рубаху с себя стянул, целовать жарко начал. А я в потолок гляжу и молчу, на поцелуи те не отвечаю. Руками под подолом уже шарит, дышит горячо, рубаху на мне рвет, а я молчу — и только слезы из глаз катятся.

Застонал тогда Полоз, зарычал страшно, от меня откатился, на кровать сел, за голову схватился.

— В царстве моем, — говорит, — тысячи дев прекрасных, а я влюбился в белку дикую, прощать не умеющую. Слезы твои соленые, горькие, пуще раскаленного железа меня жгут. Не могу я так, не сладко мне целовать тебя, тело твое ласкать, без улыбки твоей, без согласия.