Трофим повернул голову, потом приподнялся. Да, это его дочь. Это его женственно облагороженное лицо. Надежда Трофимовна первая шагнула ему навстречу и сказала:
— Здравствуйте, Трофим Терентьевич…
И тот ответил:
— Здравствуйте… Не знаю, как и назвать вас.
— Называйте Надеждой Трофимовной. Так будет и мне лучше, и вам понятнее.
— Это верно. В моем положении спорить не приходится. Очень приятная встреча, Надежда Трофимовна. Даже не нахожу слов…
— Да уж куда приятнее, — еле слышно откликнулась Дарья Степановна. Потом обратилась к внучке: — Зови, стальная игла, заморского гостя на выпас, чайку отпить. Не оставаться же ему тут, на развилке.
— Пожалуйста, Трофим Терентьевич! Бабушка разрешает мне пригласить вас к нам на выпас.
— Благодарствую. — Трофим откланялся.
Дарья Степановна, примерив, кому идти, кому ехать, сказала:
— Я, пожалуй, с Андреем поеду, а вы господина Бахрушина пешечком проводите…
— Хорошо, мама, — согласилась, скрывая волнение, Надежда Трофимовна.
И, дождавшись, когда усядется и уедет с Андреем Дарья Степановна, сказала Трофиму:
— Прошу составить компанию…
— Премного буду рад, — ответил Трофим и поплелся за внучкой и дочерью по узкой придорожной пешеходной тропе.
XXXVI
На сковороде в сметане жарились грибы. Маслята. Тут же, на летней плите, под навесом, закипала в чугуне похлебка из свежей баранины. Агафья доводила до дела крупных карасей, запекавшихся в картофеле. Катя и Андрей накрывали большой стол, вынесенный под разлапистую сосну. Надежда Трофимовна ушла с десятилетним сыном Борисом купаться в лесном озере, а Трофим поодаль складывал из кирпича-половняка доменную печь вместе с младшим сыном Надежды Сережей.
Агафья, молчавшая все это время, размышляла о встрече Трофима и Дарьи, наконец придя к выводу, сказала:
— А оно у тебя хоть и твердое, как орех, а ядро в нем мягкое.
— Ты это про что? — спросила Дарья.
— Про сердце.
— Да нет, Агаша, — не согласилась Дарья, — маленько не так. Только что об этом теперь говорить, когда скорлупа расколота, а ядро годы съели!
— Это верно, — поддакнула Агафья и снова ушла в свои мысли, как и Дарья.
Донесся восторженный визг младшего внука. Это Трофим задул для Сережи доменную печь, заваленную сосновыми шишками.
Так могло быть, думалось Дарье Степановне. Старился бы он в тихой радости, окруженный внуками. Скрашивал бы, как и она, свои годы ребячьим весельем, отсвечивал бы их счастьем.
Четырехлетний Сережа, не зная всех сложностей появления в «бабушкином лесу» незнакомого человека, который, как оказалось, может строить настоящие доменные печи с дымом, тут же привязался к нему. Мальчику не было известно, что он, будучи похожим на свою мать, походил и на толстого дядьку с трубкой, который сразу же захотел с ним играть в домны.
Десятилетний Борис, непохожий на мать, пошедший в другую породу, как решил про себя Трофим, смотрел исподлобья, видимо зная все. А маленький несмышленыш тянулся к Трофиму, не ведая, какие незнаемые чувства он пробуждает в этом человеке своей болтовней, своими пытливыми темными глазенками, заглядывающими в его глаза, и прикосновением своей ручки к его большой руке.
Да, это внук. Настоящий, доподлинный внук. Ради него можно забыть все…
Сердце Трофима, не знавшее отцовства, не испытавшее счастливых забот о детях, широко раскрылось, и в него вошел Сережа в своих тупоносых башмачках, выпачканных глиной и сажей… Вошел, чтобы никогда не уходить отсюда.
Маленький Сережа — теперь самое большое, что есть и что останется после него на земле. Трофим теперь будет знать, где бы он ни был, что на свете есть внук. Те двое не в счет. Они узнали плохое о нем до того, как увидели его.
«Настоящая» доменная печь дымила на весь лес. Нужно было ее заваливать и заваливать шихтой. И эту «шихту» Сережа еле успевал собирать под соснами. Доменная печь требовала топлива. Сережа, желая позвать на помощь Трофима и не зная, как обратиться к нему, спросил:
— А как тебя зовут?
Трофима испугал этот вопрос. Ему не хотелось, чтобы и Сережа называл его Трофимом Терентьевичем. Но он не мог назваться дедом, боясь, что за это его разлучат с мальчиком.
— Зови меня, Сереженька, гренд па.
— Гренд па? — переспросил Сережа. — Такое имя?
— Да, так меня называют все знакомые ребята.
Сережа не стал далее спрашивать о новом для него слове «гренд па», означавшем по-русски «дед» или даже «дедушка», стал называть Трофима этим ласкающим его слух именем.
А когда Дарья спросила: «Что это такое «гренд па»?» — Трофим, тихо улыбаясь, ответил:
— Это значит — доменный мастер.
— Ой ли? — усомнилась Дарья.
— Да, бабушка, да, — подтвердила Катя, она глубоко вздохнула, услышав знакомое еще по пятому классу слово.
— Пусть будет так, — не поверила Дарья Степановна и велела Кате сбегать за матерью: пора садиться за стол.
Вскоре за столом собралась большая семья.
Так могло быть всегда, думал Трофим. А кто виноват? Дед ли Дягилев, отшатнувший Трофима от родного дома и внушивший ему, что в мире все начинается с рубля? Заводчиков ли сын, убедивший его, что большевики хотят погубить Россию? Виновен ли сам он, не поверивший отцу и младшему брату Петровану, что красные принесут людям счастье? Вернее всего, что он сам был хозяином своей судьбы, и никто ему не мешал прислушаться к доброму голосу любящей его Даруни и сбежать от колчаковской мобилизации на Север, где не было тогда никакой власти. Где можно было одуматься и хотя бы не совать свою голову в белую петлю.
Не сделал Трофим и этого. Не верил он в «кумынию». Да и верит ли он в нее теперь, когда «у них» так хорошо идут дела?
— Ешь, Трофим Терентьевич, не задумывайся, — сказала Дарья Степановна, положив ему в тарелку широкого, как лопата, карася. — Теперь думай не думай, себя заново не выдумаешь, а карась простыть может…
Трофим не удивлялся тому, что Дарья слышала его мысли. Да он и не прятал их. Не для чего и не для кого. Он теперь как бы человек с того света. Только кажется, что он живет, а на самом деле он умер для Дарьи, для Надежды, для всех… Может быть, он живой только для Сережи. А для остальных он покойник. И никому нет до него дела.
Придя к такому заключению, Трофим сказал:
— Худо жить на свете умершему человеку.
— Да уж куда хуже, — поддержала разговор Дарья Степановна, — если человек при жизни чувствует себя мертвецом.
Трофим, посмотрев на Дарью и решив, что его «премудрости» запросто раскусываются ею, умолкнул, принялся ковырять вилкой широкого карася.
XXXVII
Где-то стороной прошла гроза. Чуть посвежело. После молчаливого завтрака на Митягином выпасе все поразбрелись, и Дарья осталась с Трофимом наедине. Она не противилась этому.
Уж коли встретилась, надо было рано или поздно поговорить. А коли так, зачем же откладывать?
Они остались за тем же большим столом под сосной. Дарья на одной стороне, Трофим на другой.
— Ну-у, выкладывай, как ты перешагнул через свои клятвы, как ты потерял и похоронил для нас себя заживо.
— Мне, Дарья Степановна, как перед богом, так и перед тобой таить нечего. Проклял, видно, меня господь еще во чреве матери моей за купленное начало мое, породившее меня по корыстному принуждению…
— Трофим, ты с Адама-то не начинай… А то и до грехопадения не дойдешь, как за обед приниматься надо будет. Да сектантства поменьше на себя напускай. Не с молоканкой разговариваешь… Ты с Эльзы, двоеженец, начни. Про остальное-то в каждом доме знают, и до меня дошло.
— Так я и начинаю с нее. Про остальное я и писал и сказывал. А как про Эльзу без проклятия всевышнего начнешь? Я ведь тоже при ней, как собака на привязи, по корыстному принуждению. Слушай же. Я буду рассказывать, как могу, а ты, что не надо, отметай.
— Веников нынче маловато наломала. Боюсь, что на весь-то твой мусор не хватит их. Ты, сказывают, утонуть готов в своих словах, лишь бы говорить. Н-ну, давай начинай с кержацкой деревни в Америке, где тебе хорошая вдова с домом подвернулась.
— Стало быть, тоже знаешь…
— Да что мне, уши паклей затыкать, что ли? Пелагея-то Тудоева два раза у меня чаевничала, плачи души твоей пересказывала.
— Именно что плачи. И сейчас душа моя кровавыми слезами обливается.
— А ты давай без слез… По любви же ведь ты прожил с ней без малого сорок лет? Чем-то же зацепила она тебя? Чем-то завлекла?
— Это конечно. Наживка была такая, что чуть не ослеп. Надо и то взять во внимание, что тогда мне куда менее тридцати было. Слушай. Как, стало быть, попал я в кержацкую деревню и порешил, что лучшего мне ничего и не надо… Дом так и так неворотим. Да и к тому же подумал, что во вдовах ты тоже не засидишься. Артемий-то Иволгин когда еще к тебе приглядывался…
— Артемия не касайся, — перебила Дарья. — Про него особый сказ будет, если ты будешь стоить того.
— Я же к слову… Не в обиду тебе, — стал оправдываться Трофим. — А Марфа, которую мне кержаки приглядели, хоть и была икона неписаная, неопалимая купина жаркого письма, — икона, а все ж таки не по мне. Грамоте не знала. Одежа постная. Разговор суконный. Будто не в Америке родилась, а в шанхайском скиту… А огня много. И в глазах и в теле…
— Разбирался, значит, — заметила как бы между прочим Дарья.
— Ну, так ведь Шанхай город веселый. Не знаю, как теперь, а тогда там со всего свету наезжали. Всяких навидался. Должно, любила меня Марфа. Первая открылась мне и хозяином в дом позвала… Смешно бы отказываться при моем батрачьем положении. Но отвечать тоже с умом надо было. Один раз приголубишь — сто годов не разделаешься. Кержаки тебя со дна моря вынут, к ней в дом приведут. Раздумывал… То постом огораживался, то говорил, что еще году нет, как ее обиженный житейскими радостями Фома одночасно на третий день свадьбы помер. И осталась Марфа ни вдова, ни девка, ни мужняя жена. А она ни в какую… Как только встретит меня… уткнется в грудь… «Пожалей, Трофимушко… Коли женой не гожусь, марьяжкой возьми… На огне в этом не признаюсь нашим. Не заставлю тебя моим мужем быть».