— Смотри ты, как любила тебя Марфа, — с сочувствием сказала Дарья. Не пожалел, значит, ты ее женскую нищету…
— Пожалел бы, да Эльза приехала. Приехала в бричке на двух вороных… Тогда еще «форды» на фермах только-только в моду входили. Приехала и увезла меня…
— Как же это так увезла? Против твоей воли?
— Да что ты, Дарья… Она кого хочешь увезти могла. Сатана. Испанских кровей немецкая полукровка. Ноздри тонкие, как рисовая бумага. Шея как у дягилевской пристяжной. Масть иссиня-каряя. Грива в крупное кольцо. Рот полон зубов, и все как снег. Глаза будто смолевые факелы. Губы тугие, норовистые. Рот маленький, как у чечетки. А ноги лосиные, длинные, быстрые… И я, стало быть, как увидел ее — и… сноп снопом. Даже глаза закрыл, будто на солнце глядел…
— А она что? — напомнила Дарья, когда Трофим прервал рассказ, видимо заново переживая давно отгоревшее.
— А что она, когда ее Роберту за шестьдесят пять перевалило, а я был в самой горячей поре… Подошла ко мне на поле, уставилась на меня смолевыми факелами и сказала: «Об условиях говорить не будем, я умею вознаграждать…»
— Так и сказала?
— Так и сказала… Сказала и повела меня, как коня, к бричке. А остальные, которых она наняла в деревне на сезон, пошли на ее ферму пешком… А мы, стало быть, вдвоем да ночью… Нет, это была не любовь, Дарья, а пьянство. Теперь уж во мне сгасло все житейское. Я смотрю на себя, как чужой человек, и мне незачем врать тебе. Это была не любовь. Может быть, она и могла бы быть, но не нашлось времени, чтобы ей зародиться. К полудню Эльза приехала в кержацкую деревню, а к полуночи она плясала передо мной в перелеске только в одних полосатых чулках… Надо правду сказать, что я не видывал и, конечно, уж не увижу таких плясок. Надо правду сказать и о том, что я никогда никого не любил, кроме своей Даруни… Не прими это за красное гостевое слово, Дарья. Тебя я любил с первого часа моей первой любви и буду любить до последнего издыхания. Ты не слушай, Дарья. Это не я и не про тебя… Я говорю про тех двух людей, которых уже нет…
Трофим снова умолк. Дарья, взволнованная его рассказом, показавшимся ей правдивым даже в преувеличениях, не стала больше напоминать ему о продолжении. К тому же послышались голоса.
Это возвращалась Надежда с детьми.
Отказавшись от обеда, Трофим попросил разрешения побывать еще раз на Митягином выпасе.
Дарья на это сказала:
— Зачем же в такую даль ноги маять? Завтра я решила перебраться в Бахруши. Там и свидимся. Принародно.
Любезный Андрей Логинов вызвался довезти Трофима до дому.
Катя отпросилась прокатиться с Андреем.
— Я тоже, я тоже, — увязался Сережа. — Гренд па возьмет меня на руки… и даст мне послушать часы. Гренд па, возьми меня…
— Ты теперь, Сереженька, бабушкин, спрашивайся у нее, — наставительно сказала Надежда Трофимовна.
— Пускай едет, — распорядилась Дарья Степановна.
И Сережа тотчас оказался в коляске на коленях у Трофима.
Когда мотоциклет был заведен, Дарья совсем по-свойски сказала Андрею:
— На колдобинах-то сбавляй скорость. В оба гляди. Тебе меньшого внука препоручаю. С тебя и спрос.
Андрей ответил в той же манере грубоватой задушевности:
— Да уж как-нибудь, Дарья Степановна, оправдаю доверие.
Мотоциклет тронулся. Сережа завизжал, захлопал ручонками. Трофим прижал его к себе…
Как бы это все не понравилось ревнивому Петру Терентьевичу! Он хотя и двоюродный дед, а любит Сергуньку, как родного внука. Именно об этом подумала Дарья, провожая глазами уехавших.
XXXVIII
— Как это жаль, как это жаль! Мне очень жалко и время, и деньги, и такие возможности!.. Такие возможности показать Америку в Москве! сокрушался Джон Тейнер об американской выставке, разжигая костер на лесной поляне.
Федор Петрович Стекольников не забывал американского гостя. И сегодня, в воскресный день, пригласил его на обещанную грибную вылазку в дальнешутёмовский лес.
Грибные трофеи были не столь уж велики, но Елена Сергеевна Бахрушина и Надежда Николаевна Стекольникова обещали угостить американца настоящей уральской грибной похлебкой.
Петр Терентьевич, прихвативший из дому богатое разнообразие съестного, сервировал на разостланной скатерти полевой стол. Сервировал его с таким расчетом, чтобы было что запечатлеть Тейнеру на пленке для американского телевидения.
Такого обилия хватило бы на добрую неделю трем большим семьям.
Это развеселило Тейнера, и он, продолжая разговор об американской выставке, сказал:
— Федор, дорогой Федор, ты посмотри, как Петр Терентьевич в миниатюре повторяет ошибки американской выставки. Нужно вооружить большими ложками два батальона солдат, чтобы они съели половину этой икры… Нет, Федор, я всегда буду говорить, что правда — лучший способ понимать друг друга.
Бахрушин, отшучиваясь, возразил:
— Я ведь не для правды расставляю это все, а для Трофима. Если он найдется, не хватит и этого.
В ответ послышался смех. Все знали, как он любил поесть.
— Пусть ваши газеты немножечко тенденциозны… Да, да, они не могут без тенденции, — продолжал Тейнер. — Но это не играет роли. Газеты правы. На американской выставке нет Америки. Америка — это умные станки, это конвейер, это сталь… Где, я спрашиваю, самое главное на земле и в Америке — труд? Труд, который создает все… От пепси-колы и жевательной резинки до миллиардов Уолл-стрита. Танцы? Моды? Рождественский домик? Это так же типично, как банный таз с черной икрой, поданный к столу. Федор, мы должны говорить правду. Федор, правда — это лучшее оружие.
— Я так же думаю, Джон, — сказал Стекольников и подбросил бересты в лениво разгоравшийся костер.
Береста заверещала, закорчилась, костер вспыхнул, и Тейнер воскликнул:
— Обмен опытом — это великая вещь! Мы должны обмениваться опытом, Федор, даже для того, чтобы толковее разводить костры. Федор, я не могу не любить Америку. Это моя страна… Тейнеры — это янки. И если говорить по-сибирски, мы, Тейнеры, — чалдоны Америки. Америка — это родина производительности. Производительность — это мировая слава Америки и ее позор. Производительность в Америке сегодня — это небоскреб, который подымается за облака за счет съедения своего фундамента… Ты понимаешь эту аллегорию? Или ты не понимаешь ее?
— Почему же не понимаю? Понимаю, Джон.
— Очень хорошо, Федор, что ты понимаешь меня. Фундамент — это народ. Великий и прекрасный, изобретательный американский народ. Это он, облегчая свой труд, придумывает автоматические машины, желая освободиться от тяжелой работы… Но он освобождает себя от работы вообще и становится безработным, который лишается возможности питаться плодами своего технического гения. Это великая трагедия технического просперити Америки. Дом не может стоять без фундамента.
— Джон, ты сегодня рассуждаешь как коммунист. Ты не боишься, что я где-нибудь процитирую эти слова и тобой займутся в Америке? — шутливо предупредил Стекольников.
На это Тейнер ответил:
— Тогда тебе придется называть коммунистами еще сто миллионов американцев. И почему ты, Федор, думаешь — когда человек критикует капитализм, он обязательно должен быть коммунистом?
— Я думаю, обязательно. Даже если человек не хочет назвать себя коммунистом, боится этого, а иногда просто не знает, что он коммунист. Так было с моим отцом. Коммунистические идеи вовсе не монополия коммунистов. Они возникают так же естественно, как в свое время возникла письменность. Человек, или, точнее скажем, человеческое общество всегда стремилось и будет стремиться к лучшему, наиболее справедливому устройству жизни… Так или нет, Джон?
— Да, так. Но что из этого?
— А из этого следует то, что единственно справедливое устройство жизни такое, где каждый имеет одинаковое и максимально обеспеченное право на жизнь и возможность пользоваться всеми ее благами и радостями, где сознание человека делает его другом и братом всех людей. Такой порядок жизни называется коммунистическим порядком, или коммунизмом. Это объективный закон общественного развития, Джон. Это историческая неизбежность.
— Нет, это пропаганда, товарищ секретарь райкома. Это фанатизм… Я уважаю его. — Сказав так, Тейнер прижал руку к сердцу. — Я могу завидовать таким людям, как ваши люди… Но почему Америка оказалась вне этого объективного закона общественного развития? Почему ее избегает эта коммунистическая неизбежность?
— У каждой страны свои особенности общественного развития и свои темпы созревания общественного сознания, — ответил Стекольников.
— Это слишком универсальный ответ, Федор, — снова возразил Тейнер. Такой универсальный, что он не является ответом. В Америке особый, демократический капитализм, и в этом его сила.
— Демократический капитализм? — громко переспросил подошедший к костру Бахрушин. — Особый? Вечный?
— Нет, я этого не говорю, Петр Терентьевич… Он будет иметь катастрофы, но не такие, чтобы умереть, а чтобы переродиться.
— Во что? Может быть, в социалистический капитализм?
И Тейнер повторил:
— Может быть, Петр Терентьевич, и в социалистический. Элементы социализма уже есть в американском капитализме…
Бахрушин присел на корточки возле Тейнера и, положив ему руки на плечи, совсем по-дружески спросил его:
— Дорогой мистер Тейнер, неужели вы всерьез говорите все это? Ведь вы же так много можете понимать и схватить на лету…
В это время приехали Трофим и Тудоев. Разговор был прерван. Трофим сразу же стал рассказывать о встрече с Дарьей Степановной.
— Приняла и выслушала меня… И внука Сережу доверила мне… Как в молодых годах побывал… — сообщал Трофим.
Это разозлило Петра Терентьевича, и он пообещал больше не церемониться и сегодня же высказать при Тейнере все, что он думает о нем и о Трофиме.
XXXIX
На вылазку в лес Бахрушин захватил с собой карманный радиоприемник. Приемник, не позвучав в общей сложности и двух часов, стал глохнуть. И это тоже сердило Петра Терентьевича. Он не любил останавливаться на полдороге. Передавали «Гаянэ» Хачатуряна. Приемник смолк на «Танце с саблями». Именно его-то и ждал Бахрушин. И только-только скрипки изобразили зигзаги и блеск сверкающих сабель сражающихся… только-только, забыв об окружающих, Петр Терентьевич ушел в музыку, как она стихла…