Только теперь он начинает понимать так называемые житейские слабости доктора Сакрела. Оказывается, это не слабости — это обыденная семейная жизнь. Это масса лишений и ограничений, это не броско, безоглядно вперед, а осторожное оглядывание назад. Это не дерзость, бравада и бесшабашность — это смирение, терпение и умиротворение. Это жизнь без риска, подвига и взлета геройства. Это жизнь в нужде, в вечном поиске пропитания и приниженного существования. И это все компенсируется многим: спокойствием и комфортом жилья, семейным уютом, лаской детей и нежностью любимой. Шадома!.. Что ему надо? Зачем куда-то бежать? Они откупятся и будут жить в этом тихом приятном доме.
И почему эта мысль раньше не пришла ему в голову? Словно видит впервые, Малцаг осмотрел внимательно эту комнату, весь дом, даже вышел во двор и по-хозяйски, чего он ранее не умел и чем брезговал, стал оценивать прочность забора, почему дверь скрипит, насколько глубок колодец.
Вернувшись в комнату, он ощутил как проголодался. И если раньше он как хищник набрасывался на еду и ел, пока не насыщался, зная, что будет день и будет вновь добыча, то теперь он отломил половинку, подумав, — только треть хлеба, ибо неизвестно, что будет. Случись что, Сакрел не сможет скоро прийти. А если придет, чем угостить? А вдруг сама Шадома объявится?
— О-о! — простонал Малцаг, думая о Шадоме. И как он до сих пор без нее жил?!
Все, никуда они не бегут. Им некуда бежать, и никто их нигде не ждет. И нет у них никого и ничего. А тут такой прекрасный теплый дом, тенистый двор. Как он раньше об этом не задумывался? Где же Шадома? Как он хочет ее видеть. Была бы она рядом — и большего счастья нет!
Мечтая ее увидеть, он глянул в окно, в сторону калитки. Уже светало и ощущались некие контуры предметов. И в этот момент, как и бывало ранее перед появлением Шадомы, Малцаг почти что явственно стал осязать ее загадочно манящий дух, некую ауру женской притягательности, когда нет иных чувств кроме как пьянящая плоть. Он уже пытался было рвануться во двор — и застыл у окна: калитка жалобно скрипнула, темная фигура шла по двору. В ней было все: и страх, и неизвестность, колдовская притягательность и лишь Шадоме присущая кошачья пластика рельефного тела.
Она стремительно и бесшумно вошла, аккуратно положила какой-то сверток у двери, скинула с себя сплошную черную паранджу — и словно блеск восходящего солнца: на ней облегающее алое платье на тонких лямочках, всюду блеск камней, на белоснежной гладкой коже. Малцаг желал ею любоваться, касаться ее, ласкать, говорить. Однако в глазах Шадомы сухость и отчуждение, какая-то потаенная, странная цель. Без всяких вступлений, без слов и жеманства, словно это смысл жизни и в последний раз, она, в дикой страсти упиваясь, прильнула к нему и со слезами на глазах прошептала:
— Малцаг! Мой Малцаг, ты проснулся.
Было совсем светло, когда она, как пришла, так же спешно и засобиралась. Обескураженный Малцаг даже не смел ее удержать. Правда, он хотел с ней поговорить, и только о добром, и почему-то ляпнул:
— Ты так быстро преобразилась, изменилась, как в сказке.
Вновь соблазняя изяществом тела, она стояла к нему спиной, заправляла пышные волосы.
— Ха-ха, — недобро усмехнулась. — А где я нахожусь? Забыл? В «Сказке Востока»… где ты все повидал.
— Шадома, — он встал с кровати, подошел к ней, обнял, не давая одеться. — Я люблю тебя. Мы будем жить здесь, в этом доме, вечно, вместе.
Наверное, впервые за встречу Шадома явно расслабилась, поддалась его ласке и тихо ответила:
— Малцаг, а разве я не мечтаю об этом? Все для этого сделала. Все — и чистое, и скверное, — она обернулась к нему и, вглядываясь в глаза, — Прости. Нам обоим не надо строить иллюзии. Я никогда не рожу, я тебе не жена. А ты никогда не забудешь «Сказку Востока».
— Забуду, прощу, люблю.
— Малцаг, — ласка в ее голосе, — любовь, как хворь — проходит. И пойми, теперь я не способна быть твоей женой.
— Мы ведь любим друг друга. У меня помимо тебя никого нет.
— Одумайся, — с каким-то укором. — В том-то и дело, что кроме тебя у меня тоже никого нет. Ты, — она ткнула его в грудь, — я повторю, только ты есть, и ты моя единственная сила и надежда.
— Я люблю тебя, — перебивает он, — и готов на все.
— Молчи, — в ней вскипает злость, — оставь любовь! — она не может кричать и чуть ли не шипит: — Малцаг, ты воин. Где твоя злость, где твой звериный оскал? Где этот бесстрашный горец, которого я люблю? А сейчас, посмотри на себя. В твоих глазах кротость, смирение.
— Шадома, не говори так, я люблю тебя, ты моя жена, — он пытается схватить ее руки, но она вырвалась, и чуть ли не дрожа:
— Малцаг, запомни: женщину надо любить лишь мгновение.
— А жену? — подавлен его голос.
— Жену надо уважать, ценить, по прихоти — холить и лелеять, но не любить. Любить надо Бога, а потом — себя. Понял? — она злобно топнула, подняв паранджу, двинулась к выходу, у самой двери остановилась в задумчивости и неожиданно изо всей силы пнула кожаный мешок с травой, да так, что раздался хлесткий хлопок, и вырвался наружу густой клуб пыли.
— Ай! — вдруг вскрикнул Малцаг. От острой боли гримасой исказилось его лицо. Этот удар Шадомы по мешку, словно укол в раненые пятки, прошиб по позвоночнику вверх и осязаемым тромбом отуманил на секунду мозг. Едва не потеряв равновесие, он, как пьяный, тяжело сделал несколько шагов до нар, еле сгибаясь, тяжело сел, обхватил голову и прошептал:
— Как зловонна твоя трава, вынеси мешок, не то я задохнусь.
Когда Шадома вернулась в комнату, а отсутствовала она недолго, просто изумилась: Малцаг, словно год не ел, обеими руками обхватил большой круглый хлеб и кусал его как зверь. Еще не дожевав, он стал жадно пить молоко, разливая его по груди, и так продолжал есть. Искоса глянув на Шадому с набитым ртом, он спросил:
— Ты была здесь? — Она лишь кивнула. — И долго я спал?
Она почему-то не ответила. Подошла к столу, грубо отломив кусок хлеба, села напротив, тоже стала есть, глядя на него в упор.
— А ты ведьма, — вдруг выдал он.
— Ха-ха-ха, — залилась смехом она, поперхнулась, раскрасневшись, стала сухо кашлять.
— Запей молоком, — он стал о ней нежно заботиться. Когда приступ прошел, они сидели в обнимку, ее голова — на его груди.
— Ну, расскажи, что там не воле? — он гладил ее пышные черные волосы, вдыхал ее чарующий аромат.
— Хм, ты считаешь «Сказку Востока» волей? — нет упрека, есть печаль.
— Думаю, пока ты на мне опыты проводила, — здесь он умышленно сделал паузу, ожидая бурный протест, но она, пряча лицо, еще сильнее прижалась к нему, по всхлипам — плакала, вся дрожала.
— Прости, прости, — наконец она подала тихий голос. — Такая дура, дура и дрянь. Чуть не сгубила тебя. Дорогой, милый, — она целует его. Ее слезы щедро орошают его лицо. — Прости. Думала на минутку. Мне надо бежать, не то все насмарку, — она высвободилась, бледная, со стойкой синевой под глазами, все протягивая к нему руки, спиной попятилась к двери.
— Постой, — он в прыжке нагнал ее, слегка тряхнул. — Шадома, родная, нам нельзя раскисать. Скажи, как дела? Я словно в тумане.
Шадома тяжело вздохнула, потупив взгляд, доложила.
— Ты хоть помнишь, что мы должны?
— У-ф! — укол в пятку исказил лицо Малцага, он отошел от нее, устало сел.
— Этот дом мне был родным, — Шадома с непомерной тоской осматривала стены комнаты. — Здесь я находила уют, тепло, близких людей. Теперь я его отдала. Осталось немного, — она уже надела паранджу и сразу стала старой, чужой, даже страшной. — Когда будет корабль?
Малцаг ничего не отвечал, молчал, а она печально продолжала:
— Если бы ты знал, как мне тяжело возвращаться в «Сказку Востока», легче — на плаху.
— Давай сейчас убежим, — неуверенно встал кавказец.
— Малцаг, от тебя сейчас все зависит. Помнишь, как ты все обдумывал перед каждым боем. Вот и сейчас готовься.
— Что-то я сбился с толку, — как спросонья протирал он лицо.
— Моя вина, — вновь призналась Шадома.
— При чем тут ты, если я тебя люблю? — теперь в этом слове нет прежней теплоты.
Оба это заметили, и в данных обстоятельствах оба молча одобрили. И чтобы от этой темы уйти, он с интересом спросил:
— Что еще, расскажи?
— Купец Бочек вернулся. С ним, по-моему, люди Тамерлана. Деньгами сорят. Что-то затевают. Мне надо бежать, ждут.
— Ты с охраной?
— И ты тоже: дом под наблюдением.
— Ты когда придешь?
— Ничего не знаю, как получится, — ее голос из-под паранджи какой-то старый, даже не узнать. — Придет корабль — дайте знать. На тебя вся надежда, Малцаг.
Уже выходя, она как-то воровато взяла сверток, что оставила при входе.
— А это что? — вновь командирские нотки в тоне Малцага.
— Еда, сок, — явно повинен ее голос, — но они тебе, слава Богу, уже не нужны.
— Небось твое зелье? Ха-ха-ха! — ее провожает все тот же дерзкий Малцаг. — Если вкусно, оставь, я голоден, как волк, — и буквально выхватив у нее сверток: — ха-ха, подыхать не собираюсь, я любить тебя хочу. Может, еще останешься?
Она уходила, когда солнце начинало припекать. Малцаг провожал ее взглядом через окно. Это была не та Шадома, что до рассвета припорхнула ласточкой к нему: по двору, медленно, как старуха, качаясь, двигалась лишь сплошная, черная, как колдовство, безжизненная тень. Осталась ли любовь в его сердце? Неизвестно. Известно лишь то, что он представлял, как она вынуждена будет вновь ублажать людей Тамерлана, и от этого столько ненависти собралось в нем, что для любви там место вряд ли осталось. Хотя, как знать? Ибо и после ее ухода он, конечно, не как прежде, да все думал о ней, жалел, тосковал, ценил и уважал. Жена?! По-видимому, нет, скорее, очень близкий человек, друг и даже где-то соратник. А если так, то, как постановила Шадома, он — воин, в данном случае, командир, и ему действительно приличествует не любовные шашни разводить, а думать о побеге.
Хотя Малцаг и воин, он понимает, что плененный воин, знает, где и как находится. И вроде пользовался он всегда для входа и выхода общей калиткой, но при этом дислокацию хорошо изучил. Его дом, точнее бывший дом Шадомы, который теперь принадлежит администратору «Сказки Востока», — угловой: это и хорошо, и плохо. С третьей стороны живет зажиточный человек и там, к забору, гаремная территория. Через нее не пройдешь: вероятно, охрана. А вот если там где-либо спрятаться, то никто не найдет и не догадается искать. Так это не проход, это тупик.