Наелся орел, встряхнулся, расправил крылья и вокруг озирается.
Чуть-чуть колышет летний ветерок чащу кустов; где-то далеко, далеко заливается малиновка; трещат кузнечики; гудит шмель басом, зарываясь в цветочные венчики; шуршит ящерка в сухой листве, робко пробираясь к ближнему ручью; выглянула улитка из-под шляпки березовика шевелит ронжами; выполз на свежеразрытую кучку земли дымчатый бархатистый крот, захотелось, знать, погреться и он… В теплом, ароматическом воздухе носится переливами тихий звон, мелодичный посвист… Так всё мирно, приветливо…
Скучно-скучно вольной птице!.. Закрывают густые кусты широкую, бесконечную даль от зорких орлиных глаз. Шагнул орел, расправил крылья, взмахнул раз, взмахнул еще-еще и взмыл над кустами.
Кругом залегли кочковатые болота, за ними протянулась полосами свежая, глинистая пашня, за пашнями зеленая понизь, а по ней серебряной ниткою извивается ручей, а там стоят группами ветлы, кудрявые березы, за березами тянутся бурые соломенные крыши, худые изгороди, а дальше чернеет темною зубчатою стеною еловый бор.
Скучно орлу в этих понизях, – загораживает черный бор от орлиного взора бесконечную даль.
Плавно машут могучие орлиные крылья, выше и выше заносят вольную птицу…
Вот и за бором, – показалась крутобережная широкая река; плывут по ней тяжелые баржи с хлебом, со всяким добром, дымят и посвистывают легкие пароходы, оставляя за собой длинные, пенистые борозды, снуют по мелководьям рыбачьи лодки, – сушатся растянутые мокрые сети на песчаных косах; сбегает с косогора к перевозу столбовая дорога, закутанная пылью… скрипят в той стороне троечные обозы, звенит почтовый колокольчик, тянутся гуськом вереницы пешеходов-лопатников… Пестреют многолюдные села узорными избами, тесовыми крышами, куполами церквей, а дальше-дальше стоят стеною высокие горы…
Скучно орлу, скучно!.. Что там за горами, хочется увидать ему поскорей.
Взмах за взмахом сильные крылья поднимают ввысь крылатого царя. Вот он уже за теми зелеными горами, за бархатными лесами, – и снова раскинулись перед ним холмистые равнины. Большой город засверкал на солнце золочеными главами, белыми дворцами, широкими мощными площадями… Словно муравейник в минуту нежданного раззора, – кишит этот город народом… Колокольный звон волнами бьет кверху… по земле далеко, далеко разносится… со всех колоколен слышен благовест… Великий праздник, знать, празднует нынче тот город.
А за городом, за лесами, долинами, судоходными реками, пашнями, полями, поемными лугами опять поднимаются горы и горы… скрывают даль и мешают любоваться на чудные картины зоркой птице.
Машут крылья орлиные, секут и рубят воздух, забирают всё выше и выше.
За теми горами встают новые горы, – скалистые, мрачные, чернеют меж ними пропасти, сизые тучи ползут по скатам, расползаются по лощинам и ущельям, а за теми тучами – еще и еще горы – на горах залег снег, искрятся на солнце вечные льды, по ним пробегают нежные, голубые тени облаков.
Да и за этими горами «тоже, чай, земля не клином сошлась» смекает орел, птица ничем недовольная; устали не знают его стальные крылья; что ни взмах, то всё дальше и дальше куда-то вниз, вглубь, словно в бездонную пропасть уходят – и реки, и города, и даже самые горы…
А за тем высоким горным кряжем, за теми вечными снегами и льдами, без конца – с небом сливаясь, развернулось голубое море – корабли на нем будто точки белеют парусами; – острова зеленеют, крохотные, словно кустики…
– Ну, а за морем что? Поглядеть бы, подняться повыше… не назад же спускаться так, «почитай ничего и не видевши».
Выше и выше, без устали, без страха взмывает орел… уже ничего и невидно стало внизу – и горы, и долины, и леса, и многолюдные города, море самое бесконечное, всё затянуло сплошь густыми тучами; гром перекатами гудит далеко где-то внизу…
Нагнул голову орел, в сплошные тучи воззрился… В чистом воздухе клекот его звучно, призывно раздался… вскинул вверх головою… Яркое солнце блеснуло прямо ему в гордые очи…
И дивное диво царя пернатого, мощного хищника смутило…
Так же, как и внизу, в густом ивняке, меж болотных кочек, в царстве кротов, мотыльков и кузнечиков, в царстве всякой мелкой, ползающей твари далеко казалось ему это солнце – так и теперь, с этой страшной высоты – это яркое, вечное солнце ничуть к нему не приблизилось…
Кровавая елка
Это была особенная комната, самая большая во всем доме. Детей в нее не пускали. Если им и приходилось бывать в этой комнате, то только случайно и то очень редко.
Помещалась она в нижнем этаже, около больших сводчатых сеней. Прямо, вверх вела широкая лестница, покрытая темно-красным сукном, а направо – тяжелая дубовая дверь, ведущая в заветную комнату, как раз напротив той двери, из которой выходил старый швейцар на призыв дверного колокольчика.
И, действительно, эта комната была особенная… Наверху много других комнат, поменьше, все такие красивые, светлые; на окнах цветы и тропические растения и кружевные занавеси, на стенах чудные картинки в золотых рамах; мебель такая красивая, легкая или широкая, мягкая, крытая бархатом и шелком… Уж я и не говорю про чудную, уютную детскую, где все так мило, так светло и приветливо… А уж про мамину спальню и говорить нечего: совсем, как описывают в волшебных сказках!.. О, это какая-то страшная комната!..
Косте уже десять лет, он был «там» чаще, он ничего не боится, а семилетняя Нина, та, как побывала первый раз, так всю ночь спать не могла, все ей страшные звери мерещились… Да вот я сейчас расскажу, что это была за комната.
Потолок у ней был высокий, сводчатый. С него спускалась люстра, вся сделанная из оленьих рогов и ножек с копытцами; на каждом кончике рога был приделан подсвечник с оплывшей желтой свечкой. По стенам и прямо посреди комнаты были расставлены неудобные, странные такие кресла и табуреты, тоже из рогов и ножек с копытами; вдоль одной стены стоял широкий, громадный диван, покрытый звериными шкурами, и на полу лежали шкуры, некоторые даже с головами и когтистыми лапами… Головы были ужасно свирепые; опасно даже ногу ставить поблизости, того и гляди в нее вцепятся острые зубы… Но те головы, что висели на стенах, те были еще страшнее, совсем как живые, особенно голова черного кабана, с четырьмя торчащими врозь клыками, с густой щетиной, вихром торчащей между растопыренных ушей… Были головы волчьи, лисьи, еще каких-то неведомых зверей, а то были кроткие головки козочек и оленей с ветвистыми рогами. У этих голов черные, выпуклые глазки смотрели кротко, даже жалостливо… Нина была уверена, что когда у этих голов было еще и все остальное, глазки эти глядели гораздо веселее.
В одном углу находился камин с таким громадным жерлом, что взрослый человек мог входить, слегка только нагнувшись… Когда этот камин топили, то в него ставили стоймя целые бревна, а когда эти бревна пылали, то не надо было никаких ламп, никаких свечей, так делалось светло в этой комнате, а все-таки страшно, потому что свет был красный, как от пожара, и по стенам, и по потолку двигались причудливые черные тени… Как раз против камина висела ужасная картина; она изображала бедного оленя, окруженного собаками. Несчастное животное выбивалось уже из сил, готово было упасть от изнеможения, а кругом, яростно лая, разинув зубастые пасти, стояли собаки, готовые вот-вот растерзать бедное животное. Рядом висела другая картина, еще страшнее – она изображала битву дикого кабана с целой собачьей стаей. Все перепуталось в ужасной схватке; на воздух взлетали собаки с распоротыми животами, с вывороченными внутренностями… Все – и кабан, и псы, и кусты кругом, и земля – все было залито кровью, а на помощь к собакам бежали люди, тоже с такими же страшными, злыми глазами, как у собак, и с острыми ножами в руках.
Кроме того, по стенам, всюду, где только нашлось местечко, чтобы можно было что-нибудь повесить, везде виднелись чучела зайцев, тетеревов с развилистыми хвостами, с красными бровками, диких гусей и уток, а недалеко от люстры, тоже с потолка, на тонкой железной проволоке висел красивый, белый, как снег, лебедь, но висел как-то странно, словно он не летал в воздухе, а стремительно падал вниз, безнадежно растопырив крылья, а в него, в плечо, под левым крылом, вцепился пестрый ястреб и рвал бедную птицу и когтями, и клювом, так что алая кровь текла и пачкала белоснежные перья.
По сторонам камина стояли на дыбах два громадных бурых медведя – и оба с подносами в лапах; на одном подносе графин со стаканом, а другой с кучей визитных карточек. Выражение этих медведей было такое свирепое и, вместе с тем, хитрое, будто они задумали: «А ну-ка, протяни кто свою лапу к графину, так сейчас и хапну!».
Но что было самое интересное – и не только не страшное, а даже приятное на вид – это три больших стеклянных ящика в оконных простенках. В одном помещалась целая семья зайцев, больших, взрослых, и зайчат; милые зверьки, особенно молодежь, весело резвились, то есть, делали только вид, что резвятся, и кушали травку и капустные листики.
В другом ящике, в болотных кочках, приютилась группа долгоносиков, бекасов и куличков – ну, совсем как живые! А в третьем ящике – семьи куропаток и пестреньких перепелок…
Костя обстоятельно рассказывал Нине, что все эти птички и зверьки, даже страшные медведи, не живые, а все-таки настоящие, что когда они были живые, то тогда они и бегали, и летали, и визжали, и пищали, кусалась и брыкались, а теперь они уже ничего этого не могут, потому что стали чучелами, и теперь можно медведю с графином всю руку засунуть в пасть – не тронет, куропаток брать просто руками – не улетят, а в стеклянные глазки хоть пальцем тыкать – не сморгнут и не мигнут даже…
Странная и, вместе с тем, страшная комната!.. Нина ни за что бы на свете, ни даже за целый фунт сливочных тянучек, не осталась бы в ней одна, не только вечером, при свете камина, а даже среди белого дня, когда подняты шторы во всех трех окнах, почему-то защищенных снаружи железными решетками.