Весь день!.. С рассвета до глубокой ночи…
Тьма наступила и разняла истомленных бойцов: «синие» ушли далеко туда, в глубину предгорий; «серые» назад, в ту синеющую, лесную даль. Ни те, ни другие не сочли себя победителями, никто не признал себя побежденным; спорное поле осталось за павшими…
Тьма наступила… тьма победила!.. Мертвое достояние мрака!..
Страшная тишина сменила гром боя… Снежные тучи подвинулись с гор, резкий, холодный ветер завыл в кустарных зарослях, шевеля гривами павших коней, лохмотьями одежды убитых… И мнится: будто дышат во тьме, пробуждаются трупы…
Тихий стон страданья слышен в завываниях леденящего ветра.
Стынут тела, замерзают кровавые лужи… Работу свинца и железа кончает беспристрастный мороз, нет в нем ни злобы, ни сострадания; равны для него и «серые», и «синие».
Томительно долго тянется зимняя ночь; грустная здесь, веселая и светло-радостная там, где не гремели выстрелы, где люди живут в миру, куда не раз предсмертною мыслью проникали, и еще живые, и поверженные, бойцы…
Святая ночь Рождества, ночь мира и привета. Ночь, когда, при виде сверкающей огнями елки и радостных детских лиц, смягчается самое суровое черствое сердце, забывается горе и злоба… Это ночь Благодати…
Здесь же, в этой адской долине, ночь невыносимой скорби и страданий. Ночь последнего испытания. Ночь гнева Господня!..
Блаженны убиенные… Счастливы уснувшие навек!.. И сколько здесь тех, кто засохшими устами, коснеющим языком молил Бога о смерти…
Томительно долго тянется зимняя ночь!
Вот приподнялся один чуть-чуть, на локоть только… и громко застонал от боли… мутным взором старается всмотреться, что там кругом?.. где он?.. где наши?..
– Братцы!.. Братцы!.. оставили…
Тоскливо забилось очнувшееся сердце, будя энергию жизни. Молнией пронеслось воспоминание дня…
«Идут… палят… бегут… падают… штыки… ура!.. командир свалился… носилки… снова бегут… мечутся «синие», мелькают красные фески в кустах, дым застилает очи, душит чрезмерно усталую грудь… редеют ряды… стали… упал и он…»
И всё потемнело, всё стихло разом… ни боли, ни малейшего страдания… А теперь?! Зачем теперь эти муки?! оставили… бросили… один… один!..
Нет! не один… Вон, да близко как!.. вон еще, пряло в упор на него уставились два страшные глаза… черное, как уголь, лицо тоже отделилось от снега… также невыносимое страдание положило печать на него – и страх смешался с печатью скорби…
Это «синий» проснулся, и заметил врага… почудилось, что тот крадется тихо к нему, беспомощному, умирающему – и невольно потянулась рука за оружием… скользит слабая рука по ружейному прикладу, а нет силы поднять…
– Что же, добивай… – шепчут воспаленные глаза «синего».
– Какой страшный!.. – шепчет и «серый», – что же, добей! скажу спасибо.
Каждый произнес это по-своему, а оба поняли друг друга, и грустная улыбка скользнула по лицам и «серого», и «синего».
Улыбнулись и рассеялся страх; подвинулись ближе друг к другу.
– Что, больно?.. – спросил «серый», – куда попало?..
– Тяжело?.. – спросил «синий», – где болит?..
И снова оба поняли. Один показал на свои, беспомощно волочащиеся ноги, другой на грудь, на изорванную штыками расшитую куртку.
– Попить бы, – проговорил «синий», просительно глядя на жестяную флягу у пояса «серого».
– Пусто, брат… поглотаем-ка снегу… – ответил «серый».
– Ох, тяжко!..
– Тяжко и мне… Смерть подходит…
И оба замолкли, снова пади головами на снег.
Время идет. Холод всё крепче, да крепче.
– Жив еще?.. – опять приподнялся «серый».
Видит, а «синий» привстал в половину тела, обеими руками оперся, жадно глядит куда-то, поверх этого конского трупа, поверх бугра, где торчит разбитое колесо…
– Огонь!.. свет!.. – шепчет он ясно, словно крикнуть пытается.
Опять по-своему говорит, а «серый» понял. Тоже видит светлую точку и растет эта точка, будто костер вдали ярким пламенем разгорается.
– Ползем!
– Ползем!
Плечо в плечу сошлись «серый» и «синий», пытаются помогать друг другу… стонут, вскрикивают даже от боли, ползут… ползут… Да вдруг оба стали и вопросительно смотрят друг на друга…
– Бивак! Свои ли? А ну, как чужие… враги?!
И снова оба печально улыбнулись своему страху.
– Что ж, поползем! Авось, Господь милостив – допустит?
– Ползем… Аллах без конца милосерд…
А сил больше нет, последние попытки бесплодны, немощно разбитое тело, словно земля сама озлилась на беглецов, крепко за них уцепилась и держит… Слабее и слабее бьется сердце, мутится взор… А странно, всё исчезает из глаз: и этот раздутый бок палого коня, и эти чьи-то ноги, и рука, сжатая в кулак, что видна была из-за пригорка, и это разбитое колесо, и заиндевевшая щетина кустов, – всё затянуло предсмертным туманом, а огонь, желанный огонь, всё ближе и ближе, всё яснее и яснее кажется. Не они к нему, сам он, плавно скользя над землею, плывет им навстречу…
Неслышно веют легкие белые крылья… Окутанное прозрачным облаком приближается к ним светлое видение, чаша в руках… Словно легкое пламя колышется над чашею, озаряя и дивный лик, и дивные руки…
И оба, «серый» и «синий», коснулись устами краев этой чаши. Тотчас же исчезло видение.
Но оно унесло с собою все страдания, все боли, страх и смятение, сменив их отрадным и вечным покоем.
Под «Белым Слоном»Не один, а несколько страшных рассказов
И на этот раз, наш дружеский кружок собрался, по обыкновению, в угловом зале «Белого Слона», у ярко пылающего камина.
Часовая стрелка двигалась между одиннадцатью и полуночью; в воздухе, пропитанном запахом настоящего мюнхенского пива и характерным ароматом горячего рома и цедры, колыхались слои табачного дыма, и барон, известный всему свету, конечно, барон Гамель-Порк рассказал уже свои четыре пикантных анекдота…
Эти анекдоты были замечательны тем, что барон их рассказывал каждый вечер и в одном и том же порядке – и очень сердился, когда слушатели не выражали особенного внимания…
Беседа слабо клеилась на этот раз, и в каминной трубе слышалось унылое завывание. А, между прочим, общество было избранное, все головы интеллигентные и содержательные, большей частью представители интеллектуальных профессий – был, например, трагик Громобоев, два комика – Саша и Паша, только что вернувшийся из заграницы знаменитый художник Хлестаковский, известный злобный критик Ядовитов, «благородный отец» – Патронов и многие другие, даже доктор Брех, специально, в данное время, занимающийся месмеризмом… Был еще отставной полковник Зуботычин, крайний либерал и даже тайный масон, в чем он открывался всем и каждому, но под строжайшим секретом.
И вот, чтобы несколько оживить беседу, дать, так сказать, оборот мыслям, вызвать энергию соревнования, трагику Громобоеву пришла идея:
– А знаете что, господа? Сегодня канун Великого праздника. Ночь – полная чудес, ночь, дорогая нам по воспоминаниям детства, ночь, невольно вызывающая давно пережитое, чудные образы… Вызовем же их вновь, и пусть каждый, по очереди, расскажет нам что-нибудь, непременно занимательно страшное и непременно при сем – искреннюю правду!
– Прекрасно!.. Я начинаю! – вскочил Хлестаковский.
– По жребию! – остановил его Громобоев…
Предложение было принято довольно дружно, жребий прометан. Первым оказался либерал полковник Зуботычин.
Он сделал вид как бы захваченного врасплох, усиленно потер себе лоб, поправил большим пальцем галстук и произнес:
– Так-то-с!..
– Так, батюшка, так! – подтвердили радостно, улыбаясь комики Паша и Саша…
– Случилось это со мной в Испании, гм!.. Здесь… в дружеском кружке я могу, конечно, сознаться… открыть вам великую тайну: я принадлежу к седьмой ложе вольных каменщиков – я масон, и ради бога, господа, чтобы это осталось между нами…
– Ну, конечно… – отозвалось разом несколько голосов.
– В Испании, – продолжал рассказчик, – со мной случались удивительные вещи, и если все рассказывать, так на это не хватит целой жизни, а то, о чем я, собственно, хочу вам сообщить, заключалось в следующем: на паперти собора, в Севилье, ко мне подошел монах, с лицом, закрытым серым капюшоном. Он сунул мне в руку маленький конверт и голосом, словно из глубины гроба проговорил:
– Прочти и помни брата Антонио!
Не успел я вглядеться в эту сухую, высокую фигуру, как монах словно провалился сквозь плиты собора, и я медленно, но рукой твердой распечатал конверт… Взглянул, и даже холодный пот выступил у меня под сомбреро… Великий Боже! Печать самого Розенкрейцера!.. Читаю:
«Немедленно вернуться в Петербург – А х Б + Х – У…».
Вы меня извините, господа, но тайны этой формулы я вам открыть не имею права…
Этот приказ поверг меня в полное уныние, даже отчаяние. Тем более, что сегодня ночью мне предстояло достойно увенчать мой роман с Пахитой, прелестным созданием, послужившим оригиналом для Кармен – утром рано скрестить шпаги с доном Алонсо и доном Навахом… которые имели бы право считать меня презренным трусом, если бы я не явился на место поединка… Но ведь в письме значилось: «немедленно». И я, в силу клятвы и верности, должен был пренебречь всем и отправиться по назначению немедленно… К закату следующего дня я уже был по ту сторону Пиренеев, а через три дня поезд подвозил меня к русской границе… Но тут явилось важное препятствие, я узнал, что вся граница занята сплошь жандармами, подстерегавшими именно мой проезд. Они должны были меня схватить, заковать и везти по меньшей мере в тартарары, а никак не под литеры А x Б + У. Надо было, во что бы то ни стало, миновать это препятствие… Но у меня были друзья… Они у нас рассеяны повсюду и мигом являются на помощь, по первому призыву… И вот, что мы придумали.
На том же поезде в отдельном вагоне провозили гроб с покойником, каким-то даже особенно важным… я теперь забыл его фамилию… Так вот – на полном ходу поезда, подкупив, конечно, багажную прислугу, гроб был вскрыт, труп, разделенный на куски, уложен в маленькие ящики и чемодан и разобран по рукам, а меня, снабдив при этом бутылкой доброго хереса, бисквитами и баночкой с бульоном Либиха, уложили на место покойника… Ящик был заделан… и сделано, впрочем, незаметное отверстие для дыхания, печати все возобновлены, и я благополучно миновал сторожевую цепь одураченных альгвазилов