Рыли-рыли, до темной ночи рыли: все то же. Под крапи-вищей ночь проворочались, с утра опять рыть. А уж глубь, жуть в колодце, черви какие-то пошли, поганые, голые, розовые, мордастые. Роют-пороют, пристанут Иваны, призадумаются. А Переплюй сверху — еле-еле слыхать:
— Глубже, братцы, бери! Самую еще малость нажать! И дошли тут до какого-то сузему: крепкий — скрябка не берет, и вода мешает — воды порядочно, все такая же, как в Иванихе. Лом взяли: тукнут, а оттуда гук идет, как из бочки, пещера, что ли. Тукнули, это, еще посильней: как загудит все — да вниз, и вода вниз, и щебень, и комья, и инструмент весь, глаза запрашило, оглохли, еле на прилипочке каком-то сами удержались.
Протерли глаза Иваны, глянули под ноги… С нами крестная сила! Дыра — а в дыре небо синее. Вверх глянули: далеко, чуть светится небо синее. С нами крестная сила: проколупали землю насквозь!
Сробели, шапки в охапку да наверх драла: Самоглот — Оголтню на плечи, Оголтень — Носопыру, Носопыр — на Соленые Уши, Соленые Уши — на Белены Объелся, так и выбрались.
Выбрались — первым делом Переплюю бока намяли. Манатки в котомы да назад в Иваниху: без воды, без инструмента куда же теперь? Только и утехи, что по щепоти новой земли в Иваниху притащили.
Соседям показывают, а соседи не верят:
— Бреши, бреши больше; кабы такая земля где была, так неужто бы назад вернулись?
А про это, как насквозь проколупали, никак и рассказать нельзя: засмеют. Так брехунами Иваны и прослыли, и по сю пору никто не верит, будто на новых землях были. А ведь были же.
1920
Хряпало
Тряхнуло — посыпались сверху звезды, как спелые груши. Опустел небесный свод, стал как осеннее желтое поле: только ветер над желтой щетиной гудит неуютно, и на краю, на дальней дороге, медленно ползут два черных человека-козявки. Так ползли в пустом небе солнце и месяц, черные, как бархатные ризы на службе в Великий Пяток: черные, чтоб светлее сияло Воскресение.
Тут-то и попер по земле Хряпало. Ступни медвежачьи, култыхается, то на правую ногу, то на левую. Мертвая голова вепря — белая, зажмуренная, лысая: только сзади прямые патлы, как у странника, до плеч. И на брюхе — лицо, вроде человечьего, с зажмуренными глазами, а самое где пуп у людей — разинается пасть.
В поле под озимое орал дед Кочетыг. Штаны пестрядинные, рубаха посконная, волосы веревочкой подвязаны, чтобы в глаза не лезли. Глянет в небо дед: жуть. А пахать все равно надо. Такое уж дело.
И сзади Хряпало наперся на деда: глаза у Хряпалы только так, для порядку, а разожмурить не может, по чем ни по-падя прет.
— Ты кто такой? — деду говорит; где пуп у людей — разинул Хряпало пасть — брюхом говорит. — Ты чего на моей дороге? — другую пасть раззявил, вепрячью, — хряп: одни дедовы лапти наружи.
Еле-еле слыхать, будто из-под земли, дедов голос:
— А хлеб как же? Хлеба не будет…
А Хряпало — брюхом:
— А мне наплевать… — только и видели деда.
На просеке девчушка Оленка цветы собирала — первые колокольцы весенние. Мелькают босые ноги, белые между колокольцев, и сама, как золотой колоколец, заливается: про свекровь-матушку, про лиха мужа, — за сердце берет.
Споткнулся Хряпало на Оленку:
— Ты чего на дороге? — хряп: одни пятки босые забились белые.
Из глуби только и успела крикнуть Оленка:
— А песня…
— А мне наплевать, — пробрюхал Хряпало и последнее заглотил — белые пятки.
Где ни пройдет Хряпало — пусто, и только сзади него останется — помет сугробами.
Так бы и перевелась людь на земле, да нашелся тут человек, офеня, и фамилия у него какая-то обыкновенная, не то Петров, не то Сидоров, и ничего особенного, а просто сметливый, ярославский.
Приметил офеня: не оборачивается Хряпало, все прямо прет, невозможно ему оборачиваться.
И с ухмылочкой ярославской поплелся офеня тихонько за Хряпалой. Не больно оно сладко, конечно: не продохнуть по колена в сугробах этих самых, да зато — верное дело.
За ярославским офеней и другие смекнули: глядь, уж за Хряпалой — чисто крестный ход, гужом идут. Разве только дураки какие, вовсе петые, не спопашились за спину Хряпа-лову от Хряпалы спрятаться.
Петых дураков Хряпало живо докончил и без пропитания околел, конечно. А ярославский народ зажил припеваючи и Господа Бога благодарил: жирная земля стала, плодородная от помета, урожай будет хороший.
1920
Арапы
На острове на Буяне — речка. На этом берегу — наши, краснокожие, а на том — ихние живут, арапы.
Нынче утром арапа ихнего в речке поймали. Ну так хорош, так хорош: весь — филейный. Супу наварили, отбивных нажарили — да с лучком, с горчицей, с малосольным нежинским… Напитались: послал Господь!
И только было вздремнуть легли — воп, визг: нашего уволокли арапы треклятые. Туда-сюда, а уж они его освежевали и на углях шашлык стряпают.
Наши им — через речку:
— Ах, людоеды! Ах, арапы вы этакие! Вы это что ж это, а?
— А что? — говорят.
— Да на вас что — креста, что ли, нету? Нашего, краснокожего, лопаете. И не совестно?
— А вы из нашего — отбивных не наделали? Энто чьи кости-то лежат?
— Ну что за безмозглые! Да-к ведь мы вашего арапа ели, а вы — нашего, краснокожего. Нешто это возможно? Вот, дай-ка, вас черти-то на том свете поджарят!
А ихние, арапы, — глазищи белые вылупили, ухмыляются да знай себе — уписывают. Ну до чего бесстыжий народ: одно слово — арапы. И уродятся же на свет этакие!
1920
Халдей
Сидел Халдей с логорифмами, тридцать лет и три года логарифмировал, на тридцать четвертый придумал трубу диковинную: видать через трубу все небо близехонько, ну будто вот через улицу. Все настоящо видно, какие там у них жители на звездах, и какие вывески, и какие извозчики. Оказалось — все, как у нас: довольно скучно. Махнул рукой Халдей: эх… — и загорился.
А уж слух пробежал про трубу Халдееву, народ валом валит — на звезды поглядеть: какие там у них жители. Ну прямо додору нет до трубы, в очередь стали, в затылок.
И дошел черед до веселой девицы Катюшки: веселая, а глаза — васильки, синие. Околдовала глазами Халдея, пал Халдей на белые травы, и нет ему слаще на свете Катюшки-ных губ.
Катюшка и говорит Халдею:
— А небо-то нынче какое. На небо-то глянь!
— Да чего там, видал я: и глядеть нечего.
— Нет, ты погляди.
Хи-итрая: подвела Халдея к трубе не с того конца, не с смотрячего, а с другого, ну, где стекла-то маленькие.
Глянул Халдей: бог знает где небо — далеко. Месяц маленький, с ноготок: золотой паук золотую паутину плетет и себе под нос мурлычет, как кот. А небо — темный луг весенний, и дрожат на лугу купальские огненные цветы, лазоревые, алые, жаркие: протянуть руку — и несметный купальский клад — твой.
И еще вспомнилось Халдею — когда маленький был: в Чистый Четверг на том берегу — от стояния народ идет, и несут домой четверговые свечки.
Сразу — тридцать три года и логарифмы с плеч долой. Набежали на глаза слезы, поклонился Халдей в ноги девице веселой:
— Ну, Катюшка, век не забуду: научила глядеть.
1920
Церковь божия
Порешил Иван церковь Богу поставить. Да такую — чтоб небу жарко, чертям тошно стало, чтоб на весь мир про Иванову церковь слава пошла.
Ну, известно: церковь ставить — не избу рубить, денег надо порядочно. Пошел промышлять денег на церковь Божию.
А уж дело было к вечеру. Засел Иван в логу под мостом. Час, другой — затопали копыта, катит тройка по мосту: купец проезжий.
Как высвистнет Иван Змей Горынычем — лошади на дыбы, кучер — бряк оземь, купец в тарантасе от страху — как лист осиновый.
Упокоил кучера — к купцу приступил Иван:
— Деньги давай.
Купец — ну клясться-божиться: какие деньги?
— Да ведь на церковь, дурак: церковь хочу построить. Давай.
Купец клянется-божится: «сам построю». А-а, сам? Ну-ка?
Развел Иван костер под кустом, осенил себя крестным знамением — и стал купцу лучинкою пятки поджаривать. Не стерпел купец, открыл деньги: в правом сапоге — сто тыщ да в левом еще сто.
Бухнул Иван поклон земной:
— Слава тебе, Господи! Теперича будет церковь.
И костер землей закидал. А купец охнул, ноги к животу подвел — и кончился. Ну что поделаешь: Бога для ведь.
Закопал Иван обоих, за упокой души помянул, а сам в город: каменщиков нанимать, столяров, богомазов, золотильщиков. И на том самом месте, где купец с кучером закопаны, вывел Иван церковь — выше Ивана Великого. Кресты в облаках, маковки синие с звездами, колокола малиновые: всем церквам церковь.
Кликнул Иван клич: готова церковь Божия, все пожалуйте. Собралось народу видимо-невидимо. Сам архиерей в золотой карете приехал, а попов — сорок, а дьяконов — сорок сороков. И только, это, службу начали — глядь, архиерей пальцем Ивану вот так вот.
— Отчего, — говорит, — у тебя тут дух нехороший? Поди старушкам скажи: не у себя, мол, они на лежанке, а в церкви Божией.
Пошел Иван, старушкам сказал, вышли старушки; нет: опять пахнет! Архиерей попам мигнул: заладили все сорок попов; что такое? — не помогает. Архиерей — дьяконам: замахали дьякона в сорок сороков кадил: еще пуще дух нехороший, не продохнуть, и уж явственно: не старушками — мертвой человечиной пахнет, ну просто стоять невмочь. И из церкви народ — дьякона тишком, а попы задом: один архиерей на орлеце посреди церкви да Иван перед ним — ни жив ни мертв.
Поглядел архиерей на Ивана — насквозь, до самого дна — и ни слова не сказал, вышел.
И остался Иван сам-один в своей церкви: все ушли, не стерпели мертвого духа.
1920
Бяка и Кака
В печурке у мужика — пух утиный сушился. И завелись в пуху Бяка да Кака. Вроде черных тараканов, а только побольше, рук две, ног две, а язык один — дли-инный: пока маленькие были, сами себя языком, вместо свивальника, пеленали.