Домовой прикрепил язычок к бочке, в которую сваливались старые газеты, и спросил её:
– Вы в самом деле не знаете, что такое поэзия?
– Знаю! – ответила она. – Это то, что обычно печатается внизу газеты и потом отрезается. Полагаю, что во мне этого добра побольше, чем у студента, а я всего-навсего только ничтожная бочка в сравнении с самим лавочником.
Потом домовой подвесил язычок к кофейной мельнице – то-то она замолола! Затем – к кадочке из-под масла и наконец – к выручке. Все оказались одного мнения, а с мнением большинства приходится считаться!
– Ну погоди, студентик! – сказал домовой и тихонько поднялся по чёрной лестнице на чердак, где жил студент. В каморке было светло. Домовой заглянул в замочную скважину и увидел, что студент не спит и читает рваную книгу. От неё струился волшебный свет! Один яркий луч, исходивший из книги, образовывал как бы ствол великолепного дерева, которое упиралось вершиной в самый потолок и широко раскинуло свои ветви над головой студента. Листья его были один свежее другого, каждый цветок – прелестной девичьей головкой с жгучими чёрными или с ясными голубыми глазами, а каждый плод – яркой звездой. И что за дивное пение и музыка звучали в каморке!
Крошка-домовой не только никогда не видел и не слышал ничего подобного, но и вообразить себе не мог! Он так и замер на цыпочках у дверей и всё глядел, глядел, пока свет не угас. Студент уже потушил лампу и улёгся в постель, а домовой всё стоял на том же месте. Дивная мелодия всё ещё звучала в комнате, убаюкивая студента.
– Вот так чудеса! – сказал домовой. – Не ожидал! Надо бы переселиться к студенту! – Подумав хорошенько, он, однако, вздохнул: – Нет, у студента ведь нет каши!
И он спустился опять вниз в лавочку. И хорошо сделал. Бочка чуть было не истрепала весь хозяйкин язычок, рассуждая о своём содержимом с разных сторон. Домовой отнёс язычок обратно хозяйке, но с тех пор вся лавка – от выручки до растолок – была одного мнения с бочкой. Все стали относиться к ней с таким уважением, так уверовали в её богатое содержание, что, слушая, как лавочник читал что-нибудь в вечернем «Вестнике» о театре или об искусстве, твёрдо верили, что и это всё взято из бочки.
Но крошка-домовой уже не сидел, как бывало прежде, спокойно на своём месте, прислушиваясь ко всей этой премудрости. Едва только в каморке у студента показывался свет, домового неудержимо влекло туда, словно лучи этого сияния были якорными канатами, а сам он якорем. Он глядел в замочную скважину, и его охватывало такое же чувство, какое испытываем мы при виде величественной картины взволнованного моря в час, когда над ним пролетает ангел бури. И домовой не мог удержаться от слёз. Он не знал, почему плачет, слёзы лились сами собой, а ему было и сладко, и больно. Вот бы посидеть вместе со студентом под самым деревом! Но чему не бывать, тому и не бывать! Домовой рад был и замочной скважине. Даже когда наступила осень, он простаивал целые часы в холодном коридоре. Из слухового окна дуло, было холодно, но крошка-домовой ничего не чувствовал, пока свет не угасал и чудное пение не замирало окончательно. У! Как он дрожал потом и торопился пробраться в свой уютный и тёплый уголок в лавке! Зато когда подходила очередь рождественской каши с маслом, на первом плане был уже лавочник.
Однажды ночью домовой проснулся от страшного грохота. В ставни барабанили с улицы, свистел ночной сторож: что-то горело, и вся улица была как в огне. Где же был пожар, в самом ли доме или у соседей? Вот ужас! Лавочница так растерялась, что вытащила из ушей свои золотые серёжки и сунула их в карман, чтобы спасти хоть что-нибудь. Лавочник кинулся к своим процентным бумагам, а служанка – к своей шёлковой накидке – ох уж это франтиха была! – словом, каждый старался спасти что получше. И вот крошка-домовой в два прыжка очутился наверху чердачной лестницы и юркнул в каморку студента, который преспокойно смотрел на пожар в открытое окно – горело у соседей. Крошка-домовой схватил со стола дивную книгу, сунул её в свой красный колпачок и прижал обеими руками к груди: главное сокровище дома было спасено! Потом он забрался на крышу, на самую верхушку трубы, и сидел там, освещённый ярким заревом пожара, крепко держа обеими руками красный колпачок с сокровищем. Теперь он понял, чему отдано его сердце! Но когда пожар затушили и домовой пришёл в себя, он сказал:
– Придётся разделить себя между обоими! Нельзя же мне совсем оставить лавочника – а как же каша?
И он рассудил совершенно по-человечески! Ведь мы все тоже держимся лавочника – ради каши!
Ганс Чурбан
Стояла старая усадьба. У старика, владельца её, было два сына, да таких умных, что и половины хватило бы. Они собирались посвататься к королевне. Это было возможно – она сама объявила, что выберет себе в мужья человека, который лучше всех сумеет постоять за себя в разговоре.
Оба брата готовились к испытанию целую неделю – больше времени у них не было, да и того было довольно: предварительные знания у них ведь имелись, а это важнее всего.
Один знал наизусть весь латинский словарь и местную газету за три года, одинаково хорошо и с начала, и с конца.
Другой основательно изучил все цеховые правила и всё, что должен знать цеховой старшина. Значит, ему ничего не стоило рассуждать и о государственных делах, думал он. Кроме того, он умел вышивать подтяжки – вот какой был искусник!
– Уж я-то добуду королевскую дочь! – говорили оба.
И вот отец дал каждому по прекрасной лошади. Тому, который знал наизусть словарь и газеты, – вороную, а тому, который обладал цеховым умом и вышивал подтяжки, – белую. Затем братья смазали себе уголки рта рыбьим жиром, чтобы они быстрее и легче двигались, и собрались в путь.
Все слуги высыпали на двор поглядеть, как баричи сядут на лошадей. Вдруг является третий брат. Всего-то их было трое, да третьего никто и не считал; далеко ему было до своих учёных братьев, и звали его попросту Ганс Чурбан.
– Куда это вы так вырядились? – спросил он.
– Едем ко двору выговорить себе королевну! Ты не слыхал разве, о чём барабанили по всей стране?
И ему рассказали, в чём дело.
– Эге! Так и я с вами! – сказал Ганс Чурбан.
Но братья только засмеялись и уехали.
– Отец, дай мне лошадь! – закричал Чурбан. – Мне страсть как охота жениться! Возьмёт королевна меня – ладно, а не возьмёт – я сам её возьму!
– Пустомеля! – сказал отец. – Не дам я тебе лошади. Ты и говорить-то не умеешь! Вот братья твои – те молодцы!
– Коли не даёшь лошади, я возьму козла! Он мой собственный и отлично довезёт меня! – И Ганс Чурбан уселся на козла верхом, пришпорил его пятками и пустился вдоль по дороге. Эх ты, ну как понёсся!
– Знай наших! – закричал он и запел во всё горло.
А братья молча ехали себе потихоньку. Им надо было хорошенько обдумать все красные словца, которыми они собирались щегольнуть в разговоре с королевной, – тут ведь надо было держать ухо востро.
– Го-го! – закричал Ганс Чурбан. – Вот и я! Гляньте-ка, что я нашёл на дороге!
И он показал дохлую ворону.
– Дурак! – сказали те. – Куда ты её тащишь?
– В подарок королевне!
– Ну-ну! – сказали они, расхохотались и уехали вперёд.
– Го-го! Вот и я! Гляньте-ка, что я ещё нашёл! Такие штуки не каждый день валяются на дороге!
Братья опять обернулись посмотреть.
– Дурак! – сказали они. – Ведь это старый деревянный башмак, да ещё без верхней половинки! И это тоже подаришь королевне?
– И это ей! – ответил Ганс.
Братья засмеялись и уехали от него вперёд.
– Го-го! Вот и я! – опять закричал Ганс Чурбан. – Нет, чем дальше, тем хуже! Го-го!
– Ну-ка, что ты там ещё нашёл? – спросили братья.
– Ах, просто и сказать нельзя! Вот обрадуется-то королевна!
– Тьфу! – сказали братья. – Да ведь это грязь из канавы!
– И ещё какая! – ответил Ганс. – Первейший сорт, в руках не удержишь, так и течёт!
И он набил себе грязью полный карман.
А братья пустились от него вскачь и опередили его на целый час. У городских ворот они запаслись, как и все женихи, билетами и стали в ряд. В каждом ряду было по шесть человек, и ставили их так близко друг к другу, что им шевельнуться было нельзя. И хорошо, что так, не то они распороли бы друг другу спины только за то, что один стоял впереди другого.
Весь народ собрался около дворца. Многие заглядывали в самые окна – любопытно было посмотреть, как королевна принимает женихов. Женихи входили в зал один за другим, и как кто войдёт, так язык у него сейчас и отнимется.
– Не годится! – говорила королевна. – Вон его!
Вошёл старший брат, тот, что знал наизусть весь словарь. Но, постояв в рядах, он позабыл решительно всё, а тут ещё половицы скрипят, потолок зеркальный, так что видишь самого себя кверху ногами. У каждого окна по три писца, да ещё один старшина, и все записывают каждое слово разговора, чтобы тиснуть сейчас же в газете да продавать на углу по два скиллинга, – просто ужас! К тому же печку так натопили, что она раскалилась докрасна.
– Какая жара здесь! – сказал жених.
– Да, папаше сегодня вздумалось жарить петушков! – сказала королевна.
Жених и рот разинул – такой речи он не ожидал и не нашёлся что ответить, а ответить-то ему хотелось как-нибудь позабавнее.
– Не годится! – сказала королевна. – Вон его!
Пришлось ему убраться восвояси. За ним явился к королевне другой брат.
– Ужасно жарко здесь! – начал он.
– Да, мы поджариваем сегодня петушков! – ответила королевна.
– Как, что, ка-а… – пробормотал он, и все писцы написали: «Как, что, ка-а…»
– Не годится! – сказала королевна. – Вон его!
Тут явился Ганс Чурбан. Он въехал на козле прямо в зал.
– Вот так жарища! – сказал он.
– Да, я поджариваю петушков! – ответила королевна.
– Чудесно! – сказал Ганс. – Так и мне можно будет зажарить мою ворону?