Сказки и истории — страница 12 из 36

Поэтому к вечеру, закончив с огромным куском уборки и разбором еще пяти коробок, я сел ужинать за отмытый письменный стол и воображать, что же такое может быть в моей шкатулке. И мне это так понравилось, что я решил: не буду ее открывать. Пусть там будет что угодно. Я лучше придумаю ей Содержимое. И оно там будет – по крайней мере, пока я ее не открою, верно? Это тоже был хороший способ себя занять. И я сел и написал письмо Татке – подумай только, нашел шкатулку, сам же запер, теперь открыть не могу. Письма Татке я писал каждый вечер. Ничего особенного в них не было – дела, скучаю, погода. Но над ними я позволял себе реветь. И это помогало. И писать тоже помогало, особенно при свете лампы, за огромным монстром о семи ящиках. Эти письма посоветовал мне за месяц перед отъездом один старый друг, я начал писать за компьютером, но это было как-то ни то, ни се. Потом я вычитал, что такие вещи нужно делать от руки, и вот тогда дело пошло, я даже начал выискивать какие-то смешные мелочи за день, чтобы было о чем написать. И так потихоньку начал выкарабкиваться, а потом и уехал.

Ладно.


А через три дня пришла новая мебель, проявился старый заказчик, которому все всегда надо вчера, я закрутился и забыл про мой волшебный ларчик.

И вспомнил о шкатулке только через неделю, когда вешал шторы и нашел ее на подоконнике.

Я сел на диван, поставил ее себе на колени и начал воображать Содержимое. Скорее всего, там все-таки какие-то бумаги. Старые письма, счета, – нет, счета не хочу, письма лучше. (Колье с бриллиантами я отверг сразу – ну что бы я делал с этим колье, а?) Может быть, на самом дне лежат письма-ровесники этой шкатулки. И я их даже и прочесть-то не смогу, они же, скорее всего, на немецком, тогда в этих землях только на нем и писали. Выше – записочки помоложе. А самым верхним лежит письмо от Татки.

Я спохватился только тогда, когда обнаружил, что вою в голос. Нет, так нельзя. Пошел в ванную, подставил голову под холодный душ, вытерся, пошел на кухню, сварил кофе. Нужно просто открыть эту чертову шкатулку, убедиться, что она пуста, и не забивать себе голову кошмарами. Письма ему. С того света, ага. Совсем свихнулся один в пустом доме. К морю сходи, два часа вниз, три – наверх, потому что в горку, отлично проветришься.

И я действительно отлично проветрился, успокоился и даже аккуратно попробовал еще раз вообразить Таткино письмо в шкатулке. Когда идешь в горку и торопишься успеть до сумерек домой, поневоле приходится глубоко и сильно дышать, и под это дыхание можно обороть практически все на свете. Во всяком случае, разреветься крайне трудно. Ну что такого особенного, в самом деле – записка с того света? Я же пишу туда письма – и ничего. Может, они тоже ложатся в какую-нибудь шкатулку, там, у себя.

Я шел, дышал и думал, о чем могло бы быть это письмо. Конечно, не бойся, конечно, не плачь, конечно, ужасно люблю. А потом внезапно выскочило: смотри, дом у моря (ну, почти у моря) ты себе уже сделал, сделай наконец остальное, что давно хотел, а то будет, как со мной – сердечный приступ и все, и ничего не успеешь.

Я даже остановился на секунду. Будь я хоть немного мистик, я сказал бы, что отчетливо услышал в голове ее голос, но я совсем не мистик, никакого голоса не было. А остановился я оттого, что не смог сразу вспомнить, хочу ли я теперь чего-нибудь. Последние полгода у меня было одно сплошное «не хочу»: не хочу в снег, не хочу в эту квартиру, не хочу никого видеть, никогда не хочу в метро.

И я снова пошел в горку. И вспоминал, а чего же я хотел полгода назад, даже уже почти год, когда было еще лето и предвкушалась долгая осень, и, может быть, отпуск у теплого моря. Вспомнить удалось далеко не сразу. Да и желания все казались какими-то мелкими, второсортными. Книжный шкаф, боже ж ты мой. Сейчас мне хотелось только одного: чтобы еще как можно дольше пустовала вторая половина дома (хозяева приезжали туда только на лето), и чтобы в шкатулке лежала записка от Татки. Ужасным Таткиным почерком, который могли разобрать только я и она.

Войдя в дом, я не разулся, а так в кроссовках и вошел в гостиную, взял шкатулку в руки, даже вставил ключ. Но так и не повернул. Пусть там лежит письмо. Я так решил. Вот тебе ящик, в нем живет твой барашек. Поставил шкатулку на письменный стол, прямо под лампу, слева от монитора, и больше не трогал.


Весна в этом году начиналась поздно и неспешно, на инжирном дереве наливались почки размером с кулак, но раскрываться пока не собирались, зато виноград выпускал первые, еще цвета салата, скрученные листья. Я собрал в доме все необходимое для жизни, дальше можно было уже выбирать не наспех, долго прикидывать, прежде чем присоединить новую вещь к уже имеющимся. Одна большая пачка работы была сделана, до старта второй было еще недели две, и у меня внезапно появилось очень много свободного времени.

Через три дня, около пяти утра, я обнаружил, что перестал готовить и только один раз был в магазине, потому что кончился кофе, а заказать новый я забыл. То есть за три дня запоя в «Цивилизацию» я уговорил пачку кофе и половину блока сигарет. Из зеркала над раковиной на меня глянуло заросшее и отекшее лицо. Первым порывом было немедленно побриться и идти наружу – все равно за чем, лишь бы от монитора, – зато вторым проступило отчетливое «ну и пусть». И вот второго я испугался – хотя и не сразу. Я дошел до стола, машинально запустил игрушку и даже сделал несколько ходов. И понял, что я могу просидеть так неделю. Или две. Или больше – пока не появится новая работа, после чего я ее сделаю, куплю кофе в три раза больше обычного – и снова сяду.

– Ну уж нет, – сказал я вслух. – Дудки. Этот номер у вас не пройдет, гражданин Гадюкин.

Ровно десять минут у меня заняло открыть четыре сайта, обнаружить, что в Венецию из прибрежного итальянского города ездит рейсовый автобус, выяснить расписание и забронировать ночь в отеле. Я проделывал все это в каком-то веселом остервенении, хорошо понимая, что оно – всего лишь обратная сторона моего тупого безразличия, запал скоро пройдет, и я буду чувствовать только усталость. Ну, вот пока не прошел, надо пользоваться, может быть, удастся что-то сделать.

Что именно сделать-то, спрашивал я себя, собирая рюкзак. Чего ты хочешь? Каких перемен? Да хоть каких-нибудь. Так нельзя. Так я снова досижусь до снега за окном, запросто, подумаешь, что его в этих краях по десять лет не видали.

Но перед самым выходом, уже чувствуя, как снова подступает к глазам и горлу знакомое «ну и пусть», я проглотил приступ жалости к себе, достал из ящика ключ, вставил в шкатулку и повернул.

Конечно же, она оказалась пустой. Если бы не автобус через два часа, не снятые с кредитки почти сто евро – я, может быть, так и остался бы сидеть у стола и смотреть на пустое донышко, пока не стемнеет. А может быть, старый я даже остался. И кто-то другой, совсем новый, злой сам на себя до чертиков, сделал вдох, сглотнул скопившуюся под языком слюну, закрыл шкатулку, запер входные двери и вышел из дома.


За три часа дороги моя злость поутихла, растеклась, превратилась в кривую усмешку. Вот такой, перекошенный и несчастный, я вышел на автовокзале, поймал «двойку» до Пяццале Рома, на которой в Венеции заканчивается асфальт, пересек высокий мост и пошел вдоль первого же маленького канала. И уже через полчаса понял, какую колоссальную сделал глупость, приехав именно сюда.

Я уже бывал в Венеции, два или три раза, практически проездом и всегда бегом, но еще ни разу не был здесь весной. В воздухе стояла водяная взвесь, солнце едва пробивалось за прядями тумана, от каналов тянуло холодом и сыростью почти подвальной. Я брел наугад, дома становились все кривее, а прохожие попадались все реже, я совершенно не понимал, где нахожусь, знал только, что где-то между вокзалом и Академией, а это понятие очень растяжимое. Одиночество плескалось во мне почти вровень с глазами, как зеленая стылая вода вровень с набережными, такое же соленое и такое же равнодушное. Венеция – город медленной смерти: погружаясь сама в себя, обваливаясь, осыпаясь, она упорно сопротивляется всем усилиям ее спасти. Я был в Венеции, ее поглощало море, а меня – мое горе. Но меня, в отличие от нее, никто не спасает, да и не станет, после Таткиной смерти я остался совершенно один. Ну, раз так, тебя нужно поить кофе, дорогой мой, решил я и начал выбираться из лабиринта.

В конце одной из улочек промелькнула лагуна, и я пошел на нее, как на свет. И оказался как будто в другом городе. На набережной было тепло. Здесь даже время от времени принималось светить солнце. Здесь стояли столики кафе, пахло какой-то вкусной снедью, деловито вопили чайки и сновали катера. Я выпил капучино, потом попросил горячего вина, а потом и пообедал. И так и просидел на набережной до самого заката.


Облака уже догорали, как угли, когда я плыл на катерке через лагуну в свою гостиницу. Море не плескалось, а мелко вздыхало, и шум мотора казался излишним, катер плыл бы и без него, просто скользил бы по этой глади, как змея по траве. Я смотрел на башню храма на острове и думал, что все-таки очень хорошо, что я поехал. Горе горем, а есть вещи, которые не отменить даже горем. Закат, белая лагуна. Этот город. В конце концов, всегда есть этот город.

Вдоль фарватера зажглись фонари, ночь наступила сразу и везде, и я близоруко щурился на указатели улиц. Гостиница нашлась на удивление легко, все, что от меня хотели – это документы и оповестить о времени завтрака. Я кивнул и выложил на стойку паспорт. Портье взялся за него и вдруг поднял на меня глаза.

– Сеньор, вы из России?

– Ну, практически, да. А что?

– Вы не могли бы нам помочь? Сегодня утром пришло письмо, адрес наш, и написан по-итальянски, но вот адресат… у нас это даже прочесть никто не может, это какие-то не те буквы. И почерк… ужасный. Вы не могли бы нам сказать, как это хотя бы произносится?

Пета и Лючия

Проснувшись, Лючия сразу проверяет себя и Пету. Две руки, две ноги, четыре лапы, один хвост. Ну и две головы, разумеется. Но с головами никогда не бывает путаницы, голова она и есть голова.