А теперь — в город Слагельсе! Что запечатлелось в блеске этой жемчужины? Давно исчез монастырь Антворсков, исчезли роскошные покои замка, исчез стоящий на отшибе заброшенный флигель, но по-прежнему стоит еще, как памятник старины, не раз уже обновленный деревянный крест, вон там — на холме, где в седую старину пробудился ото сна святой Андерс — священник города Слагельсе, перенесенный сюда за одну ночь из Иерусалима.
Корсёр! Здесь ты родился, подаривший нам в своих песнях правду с шуткой пополам, Кнут Зеландский дядюшка.[6]
Ты мастер слова и шутки! Осевшие, древние валы заброшенных укреплений — последние зримые свидетели, видавшие твой отчий дом; на закате тень от них попадет туда, где он стоял; с этого самого вала ты смотрел на остров Спроге и, «дитя еще тогда», видел, как «луна за островом зашла», и потом воспел ее в бессмертной песне, как позже воспевал горы Швейцарии. Ты воспел их, но, странствуя в мирском лабиринте, ты понял, что
Нигде, нигде так ярко не алеют розы,
Нигде не сыщем мельче мы шипов,
Нигде нас не баюкают так сладко грезы,
Как там, где наш родной, наш отчий кров!
Певец легкой, веселой шутки! Мы сплетем тебе венок из дикого ясминника и бросим его в море, а волна отнесет его в Кильский залив, на берегу которого покоится твой прах, она принесет тебе привет от молодого поколения, от родного города Корсёра, города, возле которого обрывается жемчужная нить.
— И верно, дорога от Копенгагена до Корсёра — настоящая жемчужная нить, — сказала бабушка, услышав то, что и мы с вами только что прочитали. — Для меня она навсегда осталась жемчужной нитью, а было это сорок лет тому назад. Паровых машин тогда еще и в помине не было. У вас вон на эту поездку уходит всего несколько часов, а нам нужно было несколько дней на нее потратить. Было это в тысяча восемьсот пятнадцатом году, мне тогда двадцать один год минуло. Славный это возраст! Да, впрочем, и седьмой десяток — тоже славный возраст, да и счастливый! В мои-то годы побывать в Копенгагене считалось в диковинку, не то что теперь, для нас он был всем городам город. Родители мои решили тогда во второй раз за двадцать лет наведаться в столицу и меня свозить; об этой поездке у нас уж несколько лет шли разговоры, и вот наконец-то мы и взаправду поедем! Мне казалось, что с этой поездки все переменится, словно какая-то новая жизнь начнется; для меня-то оно, можно сказать, так и вышло.
Вот пошло у нас шитье да сборы, а когда настало время в путь отправляться, сколько тут собралось добрых друзей попрощаться с нами! Шутка ли, такая поездка! Утром мы выехали в старинной голштинской колымаге моих родителей, и когда проезжали по улице, то изо всех окон нам кивали знакомые, пока мы не миновали ворота святого Йоргена. Погода стояла чудесная, распевали птички, и так все было радостно, что поневоле забывалось, какая долгая трудная дорога предстоит нам до Нюборга. Туда мы приехали под вечер. Почта прибывала поздней ночью, а без нее паром не отправлялся, но вот мы сели на паром, перед нами, сколько видит глаз, раскинулось море, до самого горизонта гладкое как зеркало. Легли мы одетые и заснули. Поутру, когда я проснулась и вышла на палубу, кругом было ни зги не видать, такой стоял туман, услыхала я петушиный крик и догадалась, что солнце встает; тут зазвонили колокола, — да где же это мы? Туман рассеялся, а мы все еще были в виду Нюборга. Днем подул наконец ветерок, да только встречный, стали мы лавировать туда-сюда, пока часу в двенадцатом ночи не добрались наконец до Корсёра. Вот и получилось, что за двадцать два часа мы проплыли всего четыре мили.
Хорошо было ступить на землю, только темень была хоть глаз выколи, фонари светили тускло и все было совсем чужое, незнакомое: ведь, кроме Оденсе, я ни в одном городе еще не бывала.
— Гляди! Здесь родился Баггесен, — сказал отец. — И Биркнер тут жил.
И сразу же старинный городок с маленькими домиками показался мне и больше и светлей, а вдобавок мы так рады были, что под ногами опять твердая земля. Уснуть я в ту ночь так и не смогла, очень уж много нового я повидала и узнала с тех пор, как третьего дня мы выехали из дому.
Встали мы спозаранку, предстояла трудная езда по ухабам и колдобинам до самого Слагельсе, да и после Слагельсе будет не легче, а мы хотели пораньше добраться до гостиницы «Рак», чтобы засветло успеть в Сорё и проведать там Эмиля Меллера, мы звали его по имени; да, да, это был ваш дедушка, мой покойный муж, пробст, а тогда он был студентом, и учился в Сорё, и только что сдал свой второй экзамен.
Пополудни приехали мы в гостиницу «Рак», она была тогда самая модная — лучшая гостиница на всем пути, да и окрестности прелестные, вы и сами, наверное, согласитесь, что они и сейчас хороши. Хозяйка там была рачительная — мадам Пламбек, весь дом у нее сверкал как стеклышко. На стене висело в рамке и под стеклом письмо, это письмо прислал ей сам Баггесен, посмотреть на него действительно было интересно! Для меня это была большая примечательность. Отсюда мы отправились пешком в Сорё и разыскали там Эмиля. Уж и обрадовался он нам, а мы ему. Как он был добр и внимателен! Вместе с ним мы посмотрели могилу Абсалона и гробницу Хольберга, видели старинные надписи, начертанные монахами, и на парусной лодке переплыли озеро, чтобы побывать на «Парнасе»; это был самый чудесный вечер на моей памяти! По-моему, уж если можно где-то на земле стать поэтом, так это скорее всего в Сорё, на лоне его мирной и прекрасной природы. Потом при луне мы гуляли по Аллее философов, которая по берегу озера и реки Флом вывела нас на проезжую дорогу, где стоит гостиница «Рак». Эмиль остался с нами ужинать, матушка с отцом потом сказали, до чего же он стал умен и собою хорош. Эмиль пообещал, что через пять дней тоже приедет к своим родственникам в Копенгаген и там встретится с нами, дело было тогда на троицу. Те часы в Сорё и в гостинице «Рак» — прекраснейшие жемчужины моей жизни.
Наутро мы выехали чуть свет, потому что до Роскилле путь дальний, а приехать туда надо было пораньше, чтобы церковь осмотреть, да еще отец хотел вечером навестить старого школьного товарища. Так мы и поступили, заночевали в Роскилле, а на следующий день, правда только к обеду, потому что дорога тут пошла самая плохая, самая разъезженная, приехали в Копенгаген. Доехали мы из Корсёра до Копенгагена за три дня, а теперь вы добираетесь туда за три часа. Жемчужины прекрасней не стали, это просто невозможно, зато нанизаны они теперь на новую, удивительную нить. Три недели я прожила с родителями в Копенгагене, и целых восемь дней с нами там был Эмиль, а когда мы поехали назад, на Фюн, то он провожал нас до самого Корсёра, там, перед тем как расстаться, мы обручились! Вот и судите сами, удивительно ли, что я называю дорогу от Копенгагена до Корсёра жемчужной нитью.
Потом, когда Эмиль стал пастором в Ассенсе, мы поженились. Не раз мы поговаривали, что хорошо бы, мол, съездить в Копенгаген, но тут появилась на свет сначала ваша мама, а потом пошли ее братцы да сестрицы, и за всеми нужен был глаз да присмотр. А там отец стал пробстом, и такая настала благодать! Только в Копенгаген мы так и не съездили. Не довелось мне там больше побывать, хотя мы частенько подумывали и говорили об этом. А теперь я уже стара стала, не те у меня силы, чтобы по железной дороге разъезжать, но я все равно на нее не нарадуюсь: ведь какая благодать, что есть железная дорога! Вот и вам теперь быстрее до меня доехать! Теперь, пожалуй, от Оденсе до Копенгагена не намного дальше, чем в дни моей молодости было от Оденсе до Нюборга! Вам теперь и в Италию съездить — все равно, что нам, бывало, до Копенгагена добраться! А это не шутка! Только я-то уж лучше посижу дома, пускай другие ездят, пускай сами ко мне приезжают! И не улыбайтесь, что я, мол, такая домоседка. Я-то задумала путешествие, не чета поездке по железной дороге, куда скорее: когда призовет меня господь, отправлюсь я к дедушке. И вы тоже, исполнив тут свое предназначение и нарадовавшись на этой прекрасной земле, тоже, я знаю, придете к нам туда, на небо, и как зайдет у нас там разговор о днях нашей земной жизни, так — поверьте мне, дети! — и там я скажу, как сейчас: что верно, то верно, дорога от Копенгагена до Корсёра — настоящая жемчужная нить.
ПЕРО И ЧЕРНИЛЬНИЦА
Перевод А. Ганзен
то-то сказал однажды, глядя на чернильницу, стоявшую на письменном столе в кабинете поэта: «Удивительно, чего-чего только не выходит из этой чернильницы! А что-то выйдет из нее на этот раз?.. Да, поистине удивительно!»
— Именно! Это просто непостижимо! Я сама всегда это говорила! — обратилась чернильница к гусиному перу и другим предметам на столе, которые могли ее слышать. — Замечательно, чего только не выходит из меня! Просто невероятно даже! Я и сама, право, не знаю, что выйдет, когда человек опять начнет черпать из меня! Одной моей капли достаточно, чтобы исписать полстраницы, и чего-чего только не уместится на ней! Да, я нечто замечательное! Из меня выходят всевозможные поэтические творения! Все эти живые люди, которых узнают читатели, эти искренние чувства, юмор, дивные описания природы! Я и сама не возьму в толк — я ведь совсем не знаю природы, — как все это вмещается во мне? Однако же это так! Из меня вышли и выходят все эти воздушные, грациозные девичьи образы, отважные рыцари на фыркающих конях и кто там еще? Уверяю вас, все это получается совершенно бессознательно!
— Правильно! — сказало гусиное перо. — Если бы вы отнеслись к делу сознательно, вы бы поняли, что вы только сосуд с жидкостью. Вы смачиваете меня, чтобы я могло высказать и выложить на бумагу то, что ношу в себе! Пишет перо! В этом не сомневается ни единый человек, а полагаю, что большинство людей понимают в поэзии не меньше старой чернильницы!
— Вы слишком неопытны! — возразила чернильница. — Сколько вы служите? И недели-то нет, а уж почти совсем износились. Так вы воображаете, что это вы творите? Вы только слуга, и много вас у меня перебывало — и гусиных и английских стальных! Да, я отлично знакома и с гусиными перьями и со стальными! И много вас еще перебывает у меня в услужении, пока человек будет продолжать записывать то, что почерпнет из меня!