— Чернильная бочка! — сказало перо.
Поздно вечером вернулся домой поэт; он пришел с концерта скрипача-виртуоза и весь был еще под впечатлением его бесподобной игры. В скрипке, казалось, был неисчерпаемый источник звуков: то как будто катились, звеня, словно жемчужины, капли воды, то щебетали птички, то ревела буря в сосновом бору. Поэту чудилось, что он слышит плач собственного сердца, выливавшийся в мелодии, похожей на гармоничный женский голос. Звучали, казалось, не только струны скрипки, но и все ее составные части. Удивительно, необычайно! Трудна была задача скрипача, и все же искусство его выглядело игрою, смычок словно сам порхал по струнам; всякий, казалось, мог сделать то же самое. Скрипка пела сама, смычок играл сам, вся суть как будто была в них, о мастере же, управлявшем ими, вложившем в них жизнь и душу, попросту забывали. Забывали все, но не забыл о нем поэт и написал вот что:
«Как безрассудно было бы со стороны смычка и скрипки кичиться своим искусством. А как часто делаем это мы, люди — поэты, художники, ученые, изобретатели, полководцы! Мы кичимся, а ведь все мы — только инструменты в руках создателя. Ему одному честь и хвала! А нам гордиться нечем!»
Так вот что написал поэт и озаглавил свою притчу «Мастер и инструменты».
— Что, дождались, сударыня? — сказало перо чернильнице, когда они остались одни. — Слышали, как он прочел вслух то, что я написало?
— То есть то, что вы извлекли из меня! — сказала чернильница. — Вы вполне заслужили этот щелчок своею спесью! И вы даже не понимаете, что над вами посмеялись! Я дала вам этот щелчок из собственного нутра. Уж позвольте мне узнать свою собственную сатиру!
— Чернильная душа! — сказало перо.
— Гусь лапчатый! — ответила чернильница.
И каждый решил, что ответил хорошо, а сознавать это приятно; с таким сознанием можно спать спокойно, они и заснули. Но поэт не спал; мысли волновались в нем, как звуки скрипки, катились жемчужинами, шумели, как буря в лесу, и он слышал в них голос собственного сердца, ощущал дыхание Великого мастера…
Ему одному честь и хвала!
ДВОРОВЫЙ ПЕТУХ И ФЛЮГЕРНЫЙ
Перевод А. Ганзен
тояли два петуха; один на навозной куче, другой на крыше, но спесивы оба были одинаково. Кто же из них совершил больше? Ну, кто, по-твоему? Скажи, а мы… все-таки останемся при своем мнении.
Птичий двор был отделен от другого двора деревянным забором, а на том дворе была навозная куча, и на ней рос большой огурец, сознававший, что он — растение парниковое.
«А парниковым нужно родиться! — рассуждал он сам с собою. — Но не всем же родиться огурцами, надо существовать и другим породам. Куры, утки и все население птичьего двора тоже ведь живые твари. Вот дворовый петух стоит на заборе. Он будет почище флюгерного! Тот хоть и высоко сидит, а даже и скрипеть не может, не то что петь! Нет у него ни кур, ни цыплят, он занят только самим собою и потеет ярью-медянкой! Нет, дворовый петух — вот это так петух! Как выступает! Словно танцует! А как поет — музыка! Послушаешь, так узнаешь, что значит настоящий трубач! Да, приди он сюда, проглоти меня целиком со стеблем и листьями — вот была бы блаженная смерть!»
Ночью разыгралась непогода; куры, цыплята и сам петух — все попрятались. Забор повалило ветром; шум, треск! С крыши попадали черепицы, но флюгерный петух усидел. Он даже с места не двигался, не вертелся — он не мог, хоть и был молод, недавно отлит. Флюгерный петух был очень разумен и степенен, он уж так и родился стариком и не имел ничего общего с птичками небесными, воробьями и ласточками, которых презирал, как «ничтожных, вульгарных пискуний». Голуби — те побольше, и перья у них отливают перламутром, так что они даже немножко смахивают на флюгерных петухов, но толстые и глупые они ужасно! Только и думают о том, как бы набить себе зобы! Прескучные создания! Перелетные птицы тоже навещали флюгерного петуха и рассказывали ему о чужих странах, о воздушных путешествиях, о разбойничьих нападениях хищных птиц… Это было ново и интересно в первый раз, но затем пошли повторения одного и того же, а это куда как скучно! Надоели ему и птицы, надоело и все на свете. Не стоило ни с кем и связываться, все такие скучные, пошлые!..
— Свет никуда не годится! — говорил он. — Все — одна ерунда!
Флюгерный петух был, что называется, петухом разочарованным и, конечно, очень заинтересовал бы собою огурец, знай тот об этом, но огурец был занят одним дворовым петухом, а этот как раз и пожаловал к нему в гости.
Забор был повален ветром, но гром и молния давно прекратились.
— А что вы скажете о ночном петушином крике? — спросил у куриц и цыплят дворовый петух. — Грубоват он был, ни малейшего изящества!
За петухом взобрались на навозную кучу и куры с цыплятами; петух шагал вперевалку, как кавалерист.
— Садовое растение! — сказал он огурцу, и тот сразу уразумел высокое образование петуха и даже не заметил, что тот клюет его.
«Блаженная смерть!»
Подбежали куры и цыплята, — куры ведь всегда так: куда одна, туда и другая. Они кудахтали, пищали, любовались на петуха и гордились, что он из их породы.
— Ку-ка-ре-ку! — запел он. — Цыплята сейчас же сделаются большими курами, если я прокукарекаю об этом на весь мировой курятник!
Куры и цыплята кудахтали и пищали. А петух объявил великую новость:
— Петух может снести яйцо! И знаете, что в нем? Василиск! Никто не может вынести его взгляда! Люди это знают, а теперь знаете и вы, знаете, что есть во мне, знаете, что я всем петухам петух!
И дворовый петух захлопал крыльями, поднял гребешок и опять закукарекал. Куриц и цыплят даже озноб прошиб, но как им было лестно, что один из их семейства — петух из петухов! Они кудахтали и пищали так, что даже флюгерному петуху было слышно, но он и не шевельнулся.
«Все ерунда! — говорил он сам себе. — Никогда дворовому петуху не снести яйца, а я не хочу! А если бы захотел, я бы снес ветряное яйцо! Но мир не стоит ветряного яйца! Все ерунда! Я и сидеть-то здесь больше не хочу!»
И флюгерный петух надломился и слетел вниз, но не убил дворового петуха, хоть и рассчитывал на это, как уверяли куры.
Мораль?
«Лучше петь петухом, чем разочароваться в жизни и надломиться!»
«КАК ХОРОША!»
Перевод А. Ганзен
ы ведь знаешь скульптора Альфреда? Все мы знаем его: он получил золотую медаль, ездил в Италию и опять вернулся на родину; тогда он был молод, да он и теперь не стар, хотя, конечно, состарился на десять лет.
Вернувшись на родину, он поехал погостить в один из зеландских городков. Весь город узнал о приезжем, узнал, кто он такой. Одно из богатейших семейств города дало в честь его большой вечер. Все, кто хоть мало-мальски чем-нибудь выдавался — деньгами или положением в свете, — были в числе приглашенных. Вечер являлся настоящим событием; весь город знал о том, и без барабанного оповещения. Мальчишки-мастеровые и другие ребятишки мелких горожан, а с ними кое-кто и из родителей, стояли пред освещенными окнами и глядели на спущенные занавески. Ночной сторож мог вообразить, что на его улице праздник, такое тут собралось большое общество. На улице и то было интересно, а уж там, в доме-то, как было весело! Там ведь находился сам господин Альфред, скульптор!
Он говорил, рассказывал, а все остальные слушали его с удовольствием и чуть ли не с благоговением, особенно одна пожилая вдова-чиновница. Она напоминала собою промокательную бумагу — впитывала в себя каждое слово господина Альфреда и просила еще и еще. Невероятно восприимчивая была барыня, но и невежественная до невероятия — настоящий Каспар Гаузер в юбке.
— Вот Рим бы я посмотрела! — сказала она. — То-то, должно быть, чудесный город! Сколько туда наезжает иностранцев! Опишите нам Рим! Что видишь, въезжая в ворота?
— Ну, это не так-то легко описать! — ответил молодой скульптор. — Видите ли, там большая площадь, а посреди ее возвышается обелиск; ему четыре тысячи лет.
— Вот так василиск! — проговорила барыня; она отроду не слыхивала слова «обелиск». Многим, в том числе и самому скульптору, стало смешно, но усмешка его мгновенно испарилась, как только он увидал рядом с барыней пару больших синих, как море, очей. Очи принадлежали дочке барыни, а матушка такой дочки не может, конечно, быть глупою!..
Матушка была неисчерпаемым источником вопросов, дочка — прекрасною молчаливою наядою источника. Как она была хороша! Скульптору легко было заглядеться на нее, но не заговорить с ней, — она совсем не говорила или по крайней мере очень мало!
— А у папы большая семья? — спросила барыня.
И молодой человек ответил, как следовало бы ответить при более умной постановке вопроса:
— Нет, он не из большой семьи.
— Я не про то! — возразила барыня. — Я спрашиваю, есть ли у него жена и дети?
— Папа не имеет права жениться! — ответил скульптор.
— Ну, это не в моем вкусе! — сказала она.
Конечно, и вопросы и ответы могли бы быть поумнее, но если бы они не были так глупы, стала ли бы дочка выглядывать из-за плеча матери с такою трогательною улыбкою?
И господин Альфред продолжал рассказывать. Рассказывал о ярких красках Италии, о синеющих горах, о голубом Средиземном море, о южном небе. Подобную синеву можно встретить здесь, на севере, разве только в очах северных дев! Сказано это было с ударением, но та, к кому относился намек, не подала и вида, что поняла его. И это тоже вышло чудо как хорошо!
— Италия! — вздыхали одни. — Путешествовать! — вздыхали другие. — Как хорошо, как хорошо!
— Вот когда я выиграю пятьдесят тысяч, — сказала вдова, — мы с дочкой поедем путешествовать! И вы, господин Альфред, с нами! Поедем втроем, да еще прихватим с собою кое-кого из добрых друзей! — И она благосклонно кивнула всем окружающим, так что каждый получал право надеяться, что именно его-то она и прихватит с собою. — Мы поедем в Италию, только не туда, где водятся разбойники. Будем держаться Рима да больших дорог, где безопаснее.