т ему все, что унес тот из его казны, да еще и одарит своими милостями.
Слушал, слушал Амет эти призывы, выступил вперед да и объявил, что он и есть тот самый сказочник. Глашатаи сейчас же взяли его и повели впереди себя во дворец падишаха.
- Селям алейкум, Амет-ага! - поздоровался с ним падишах, как только Амет вошел к нему. - Поведай мне, искуснейший из грабителей моей страны, что принудило тебя совершить такой смелый подвиг? Говори смело и не бойся моего гнева!
Амет снова повторил свой рассказ и объяснил, что суждение о своем искусстве хотел он услышать от самого падишаха, поэтому и пролез в его спальню.
Когда он окончил повествование, шах обнял его и - сказал:
- Не дело такому ловкому артисту пропадать на мелком воровстве и жульничестве. Ты достоин, сын мой, занять место главного моего визиря и применить свое искусство в деле управления всей страной. Иди же в Диван и займи место среди себе подобных.
И, одарив Амета драгоценностями, падишах сделал его главным своим визирем.
Глоссарий: http://irsl.narod.ru/books/KTSweb/block6.doc
Продолжение: http://irsl.narod.ru/books/KTSweb/block2.doc
*********************************************
D:\block2.doc
*********************************************
- А-а-а, Темир-Аксак-Хан! - дико вопит переливчатый, страстно и безнадежно тоскливый голос в крымской деревенской кофейне.
Весенняя ночь темна и сыра, черная стена горных обрывов едва различима. Возле кофейни, прилепившейся к скале, стоит на шоссейной дороге, на белой грязи, открытый автомобиль, и от его страшных, ослепительных глаз тянутся вперед, в темноту, два длинных столпа светлого дыма. Издалека, снизу, доносится шум невидимого моря, со всех сторон веет из темноты влажный беспокойный ветер.
В кофейне густо накурено, она тускло озарена жестяной лампочкой, привешенной к потолку, и нагрета грудой раскаленного жара, рдеющего на очаге в углу. Нищий, сразу начавший песню о Темир-Аксак-Хане мучительным криком, сидит на глиняном полу. Это столетняя обезьяна в овчинной куртке и лохматом бараньем курпее, рыжем от дождей, от солнца, от времени. На коленях у него нечто вроде деревянной грубой лиры. Он согнулся - слушателям не видно его лица, видны только коричневые уши, торчащие из-под курпея. Изредка вырывая из струн резкие звуки, он вопит с нестерпимой, отчаянной скорбью.
Возле очага, на табурете, - женственно полный, миловидный татарин, содержатель кофейни. Он сперва улыбался, не то ласково и чуть-чуть грустно, не то снисходительно и насмешливо. Потом так и застыл с поднятыми бровями и с улыбкой, перешедшей в страдальческую и недоуменную.
На лавке под окошечком курил хаджи, высокий, с худыми лопатками, седобородый, в черном халате и белой чалме, чудесно подчеркивающей темную смуглость его лица. Теперь он забыл о чубуке, закинул голову к стене, закрыл глаза. Одна нога, в полосатом шерстяном чулке, согнута в колене, поставлена на лавку, другая, в туфле, висит.
А за столиком возле хаджи сидят те проезжие, которым пришло на ум остановить автомобиль и выпить в деревенской кофейне по чашечке дрянного кофе: крупный господин в котелке, в непромокаемом английском пальто и красивая молодая дама, бледная от внимания и волнения. Она южанка, она понимает по-татарски, понимает слова песни… - А-а-а, Темир-Аксак-Хан!
Не было во вселенной славнее хана, чем Темир-Аксак-Хан. Весь подлунный мир трепетал перед ним, и прекраснейшие в мире женщины и девушки готовы были умереть за счастье хоть на мгновение быть рабой его. Но перед кончиною сидел Темир-Аксак-Хан в пыли на камнях базара и целовал лохмотья проходящих калек и нищих, говоря им:
- Выньте мою душу, калеки и нищие, ибо нет в ней больше даже желания желать!
И когда Господь сжалился наконец над ним и освободил его от суетной славы земной и суетных земных утех, скоро распались все царства его, в запустение пришли города и дворцы, и прах песков замел их развалины под вечно синим, как драгоценная глазурь, небом и вечно пылающим, как адский огонь, солнцем… А-а-а, Темир-Аксак-Хан! Где дни и дела твои? Где битвы и победы? Где те, юные, нежные, ревнивые, что любили тебя, где глаза, сиявшие, точно черные солнца, на ложе твоем?
Все молчат, все покорены песней. Но странно: та отчаянная скорбь, та горькая укоризна кому-то, которой так надрывается она, слаще самой высокой, самой страстной радости.
Проезжий господин пристально смотрит в стол и жарко раскуривает сигару. Его дама широко раскрыла глаза, и по щекам ее бегут слезы.
Посидев некоторое время в оцепенении, они выходят на порог кофейни. Нищий кончил песню и стал жевать, отрываясь от тугой лепешки, которую подал ему хозяин. Но кажется, что песня еще длится, что ей нет и не будет конца.
Дама, уходя, сунула нищему целый золотой, но тревожно думает, что мало, ей хочется вернуться и дать ему еще один - нет, два, три или же при всех поцеловать его жесткую руку. Глаза ее еще горят от слез, но у нее такое чувство, что никогда не была она счастливее, чем в эту минуту, после песни о том, что все суета и скорбь под солнцем, в эту темную и влажную ночь с отдаленным шумом невидимого моря, с запахом весеннего дождя, с беспокойным, до самой глубины проникающим ветром.
Шофер, полулежавший в экипаже, поспешно выскакивает из него, наклоняется в свет от фонарей, что-то делает, похожий на зверя в своей точно вывернутой наизнанку шубе, и машина вдруг оживает, загудев, задрожав от нетерпения. Господин помогает даме войти, садится рядом, покрывая ее колени пледом, она рассеянно благодарит его… Автомобиль несется по раскату шоссе вниз, взмывает на подъем, упираясь светлыми столпами в какой-то кустарник, и опять смахивает их в сторону, роняет в темноту нового спуска… В вышине, над очертаниями чуть видных гор, кажущихся исполинскими, мелькают в жидких облаках звезды, далеко впереди чуть белеет прибоем излучина залива, ветер мягко и сильно бьет в лицо…
О, Темир- Аксак-Хан, говорила песня, не было в подлунной отважней, счастливей и славнее тебя, смуглоликий, огнеглазый -светлый и благостный, как Гавриил, мудрый и пышный, как царь Сулейман! Ярче и зеленей райской листвы был Шелк твоего тюрбана, и семицветным звездным огнем дрожало и переливалось его алмазное перо, и за счастье прикоснуться кончиком уст к темной и узкой руке твоей, осыпанной индийскими перстнями, готовы были умереть прекраснейшие в мире царевны и рабыни.
Но, до конца испив чашу земных утех, в пыли, на базаре сидел ты, Темир-Аксак-Хан, и ловил, целовал рубище проходящих калек:
- Выньте мою страждущую душу, калеки!
И века пронеслись над твоей забвенной могилой, и пески замели развалины мечетей и дворцов твоих. под вечно синим небом и безжалостно радостным солнцем, и дикий шиповник пророс сквозь останки лазурных фаянсов твоей гробницы, чтобы, с каждой новой весной, снова и снова томились на нем, разрывались от мучительно-сладостных песен, от тоски несказанного счастья сердца соловьев… А-а-а, Темир-Аксак-Хан, где она, горькая мудрость твоя? Где все муки души твоей, слезами и желчью исторгнувшей вон мед земных обольщений?
Горы ушли, отступили, мимо шоссейной дороги мчится уже море, с шумом и раковым запахом взбегающее на белый хрящ берега. Далеко впереди, в темной низменности, рассыпаны красные и белые огни, стоит розовое зарево города, и ночь над ним и над морским заливом черна и мягка, как сажа.
Париж, 1921
____________________
В очень давние времена, когда не создал еще Аллах великого прародителя всех людей Адама, изгнанника дженетта, на свете жили какие-то древние не то люди, не то духи по названию джинтайфасы.
Были разные джинны. Одни были правоверными, другие - неправоверными, не признававшими единого Аллаха, создателя всех миров.
По эту сторону крымских гор, вдоль всего побережья, жили аллаховы джинны. Они были верны заветам единого Аллаха и его пророка, произносили по правилам молитвы и пять раз в день восхваляли его премудрость. По ту сторону крымских гор, внутри страны, жили неправоверные джинны. Они не признавали заветов Аллаха, не творили его молитв и -подчинялись врагу Аллаха - великому бесу Иблису, которого сделали своим богом и учение которого выполняли.
Аллаховы джинны, живя на побережье Крыма, сажали сады, разводили виноград, сеяли хлеб и просо, пряли лен. Иблисовы же джинны, живя в диких горных лесах, пасли стада на редких лугах, охотились на козлов и оленей, выжигали уголь.
Каждая группа джиннов имела своего властителя, своего хана. Не было согласия между джиннами Аллаха и джиннами Иблиса. Часто шли между ними войны и распри. Они отнимали друг у друга пашни, леса и пастбища, утоняли скот, не давали производить сельские работы. Из-за этих стычек зарождались кровавые военные походы, разорялись и сжигались деревни, много джиннов убивалось и уводилось в позорное рабство. Ненавидели аллаховы джинны иблисовых, а иблисовы - аллаховых. Ненавидели и их ханы друг друга и всегда были полны жаждой мести за прошлые обиды.
Но чаще побеждали иблисовы джинны, так как они были более смелы, подвижны, жестоки, неустрашимы, выносливы, закаляясь на охоте и пастьбе скота, а джинны-земледельцы были робки, боялись уходить от своих хижин и пастбищ, плохо владели оружием, не привыкли к военным хитростям и жестокостям. У хана иблисовых джиннов был сын-наследник, юноша редкой красоты, смелый, страстный и настойчивый. Не знал он еще любви, так как не было в стране иблисовых джиннов девушки, достойной такого витязя. И жадно прислушивался он к рассказам о чужих красавицах.