Но Книп забился в угол за печкой и горько плакал там два часа. Наконец, выплакал горе и вышел. Шарик начал прыгать около него и радостно ворчать и лаять. Серко подбежал ласкаться. Но Книп не обращал на них внимания. Он уселся на скамейке перед столом и машинально начал разводить по столу небольшую лужу от кваса.
– Я вот что сделаю, – говорил он сквозь слезы Кардыгану, – я буду жить с тобой, и буду все молиться, все молиться… чтобы бог меня взял к себе… потому что здесь… здесь… у тебя жить очень нехорошо… Вонь… тараканы… А бог возьмет меня к себе… У него райский сад… там живут невинные ангельчики… Я буду играть с ними, и вместе с ними петь хвалу богу и делам его… Я знаю… я верю… я скоро… скоро… скоро умру.
Книп громко зарыдал и упал головой на стол.
– А ты не плачь! Послушай, моя малиновка, – сказал Кардыган, потрепывая своей широкой, мозолистой, обожженной лапой Книпа по плечу… – Я вот что тебе скажу… Хочешь ли работать?.. Я сведу тебя завтра на завод, поглядишь ты там, как мы стараемся, а потом мы пойдем с тобой к Федору Васильичу. Здесь живет, на пришпехте, переплетчик такой, хороший человек… Хошь и немец, а по-русски ладно говорит, и жена у него русская, Марья Андреевна. Вот куда я тебя, моя ласточка, пристрою…
На другой день повел он его на завод, в мастерские. Там Книпочка увидал разные чудеса, каких у себя дома никогда не видал. Там была чудовищная машина, которая сама громадные винты и болты выделывала. Двигалась она паром и так бойко вертелись в ней колеса, рычажки и валики, что некоторых нельзя было даже приметить.
– Вот, касатик, – толковал ему Кардыган, – вишь… премудрость… и все это смастерил человек. Теперь ты припомни это: весь, значит, мир, к примеру сказать, вертится словно машина, и в этом миру все ладно и все на своем месте, как в машине… Вот мы с тобой: я, например, этакая шестерня или валик, а ты крохотный, махонький, малюсенький винтик… Каждая вещь должна быть в миру на своем месте и кажинный человек свое дело сполнять должен так, чтобы всем, как есть всем, было лучше жить на сем свете… А ты захотел прямо в райские сады!.. Ах, ты, ковыляшечка любезная!.. Нет уж, пойдем к Федору Васильичу. Там у него тоже машина, только другая. Авось, там тебе и дело, и хлеб найдем.
Вот вечерком и сходили они к Федору Васильичу; там было несколько мальчиков, и между ними один хромой, такой же, как Книп.
И точно, взял к себе Книпа Федор Васильич, отвел ему маленький уголок и принялся Книп клеить, мастерить, книжки переплетать. Не прошло и полгода, не успел он оглянуться, как стал таким искусником, что далее сам Федор Васильич дивился.
– Ну! – говорит, – кабы у тебя была сила, то ты бы стал совсем мастером. Ловкий да догадливый, просто настоящий хозяин.
Об одном только горевал Федор Васильич: редкую книгу Книп не пересмотрел, а в особенности если попадется с картинками. Тут уж Книп обедать не пойдет, пока книгу всю не выглядит, всю вдоль и поперек, от корки до корки, благо сам же он и приделает к ней эти корки.
VIII
Кардыган считал себя винтиком или даже шестерней в мировой машине. Если он в какой-нибудь день не работал на заводе, то вертелся как добрая шестерня среди других винтиков, которым и помогал этим.
Были на его попечении и старая тетка Матвеевна, и слепой Клим и много разных старух убогих и бедняков бездомных.
Но всего больше было детей, и вот среди этих малых отдыхал Кардыган.
Он играл с ними в лапту и в городки, устраивал им лодочки из старых башмаков, и каждое воскресенье целая ватага маленьких голов, «таракашек запечных» и «клопиков сердечных», окружала и теребила Кардыгана.
– Это диво! – говорили степенные люди. – Гляди-кось! Этакий верзила с детьми малыми болтается… Вот уж подлинно черт с младенцем связался!
Каждую весну и осень Кардыгану было хлопот не мало. Вода приносила прибрежным жителям и помощь, и горе. Как только показывались первые льдинки, наставал настоящий праздник для всех тех, у кого были свои лодочки или, просто, душегубки. Все они отправлялись ловить, что сносила река в море. Тут плыли бревна, жердняк; порой проносился, бог знает, откуда утащенный плотик; один раз приплыла даже двухспальная кровать. Но всего больше несло всяких чурбанов, бакланов и поленьев. Вот эти-то поленья и составляли главный предмет охоты, давая возможность запастись дровешками на осень и зиму.
Если река благодетельствовала поморянам, то самое море приносило им горе, в особенности тем, которые жили на самом берегу. Все они чуть не каждую ночь, при ветре с моря, дрожали за свою жизнь и за жизнь близких своих. Когда ревела буря и хлестал дождь в окошечки, то никто не ложился спать, а все поминутно выбегали смотреть – где море? не подошло ли оно уж близко, не пора ли спасаться?
Правду сказать, спасаться приходилось не часто. Проходило несколько лет: поморяне жили спокойно; но вдруг выдавался год «неблагополучный». Сердитое море прикатывало к самым лачужкам, смывало и уносило из них все, что могло унести, и даже самую лачужку, если она была плохо пришита к земле.
Сколько раздавалось стонов и проливалось слез в эти несчастные годы – и сказать нельзя!
Правда, можно бы было и не селиться здесь, возле моря; да беда в том, что земля-то здесь была дешевая, а от воды, авось, бог спасет!
IX
Лачужки, что стояли на берегу, были в полуверсте от моря, и весь берег представлял топи, трясины, лужи и заливчики.
Один раз, ранним утром, Кардыган бродил по этому берегу, пробираясь по тропиночкам между трясинами и заливчиками. Вдруг он увидал – вдали чернеет что-то большое, как будто лодка. Он пошел к этому черному «чему-то», но ему пришлось исколесить чуть не две версты. Действительно, он увидал лодку, громадную лодку, которую зовут «морской лодкой» или ботиком.
Кардыган ухватил лодку за высокий нос своими геркулесовыми руками и поволок.
Несколько раз ему приходилось опускаться на землю возле лодки и сидеть, пыхтя и отдуваясь, минут 10—15, а иной раз так и целых полчаса. Только тогда, когда совсем уже рассвело, он дотащил лодку до дому.
Некоторые хотели непременно с Кардыгана магарыч стащить за богатую находку, но ошиблись в расчете. Кардыган нахлобучил шапку и ушел на завод.
К вечеру он вернулся и нашел у себя Книпа.
– Ты что, сердечный, пожаловал?
Но Книп сидел возле печки и горько плакал.
– Аль кто обидел тебя? А?
Книп ничего не отвечал.
Кардыган зажег свечку. Поласкал и Шарика, и Серку. Поставил самоварчик и стал Книпа чаем потчивать.
Книп подсел к Кардыгану, потрогал чашку, побарабанил по столу.
– Кардыган! – сказал он.
– Что, мой родненький?
– Скучно мне, Кардыган!
– Скучно тебе? Что ты, Христос с тобой.
Книп опять заплакал, припал на стол и плакал горько, навзрыд.
– Ах, ты, болезная ковыляшечка! Глянько-сь, горе какое!.. Заскучал!.. Или кто тебя обидел?
– Никто… никто… меня не обижает… Только жить мне скучно. – И Книп еще сильнее зарыдал.
Кардыган разинул рот и пристально посмотрел на Книпа..
– Вон, – прошептал он, – горестный какой! Помилуй, господи?.. Как же так?! Отчего тебе скучно, сиротинка моя?! Никто не обижает, работа есть… Подико-сь сюда, сядь со мной рядком, потолкуем ладком…
Он усадил Книпа подле себя и обнял его…
– А я те вот про себя расскажу… Потерял в мамку мою, и было мне, малышу, очень скучно и горестно… Родился я далеко отсюда, в сибирской сторонке. Пешком до Питера дошел. Здесь на чужой чужбине много горя принял… И понял я, наконец, уразумел, что наградил меня господь силищей затем, чтобы я другим, немощным и убогим, помогал. И как стал я им помогать, то куда как мне весело стало!.. Прежде я все о себе думал, а теперь давным-давно совсем перестал о себе думать… как есть совсем. – Понял, касаточка моя?! Уразумел?.. Коли ты будешь думать только о том, чтобы твоей душеньке было весело в мире сем, то будет тебе всегда скучно. Нет, моя цыпушка, ты думай только о том, чтобы всем и каждому было весело жить, тогда и тебе будет весело. Так-то родненький.
Книп глубоко задумался.
Он остался ночевать у Кардыгана. Не спалось ему ночью. Но не тараканы мешали ему спать: думал он глубокую думу, и только на рассвете заснул со слезами радости, совершенно спокойный и довольный, заснул с твердой верой, что он будет стараться изо всех сил, чтобы всем окружающим его было весело жить.
X
Прошел год. Настала снова осень – тоскливое, ненастное время, и принесла она горе горемычным поморянам.
Ветер дул с моря, злился и крепчал с каждым днем и часом. Вода поднималась мутная, грозная, сердитая. Она хлестала волнами, пенилась, шумела. В ней слышался и звериный рев, и шипение ехидного змея.
Вся детвора поднялась с восходом солнца и с криком и визгом высыпала на улицу. Все пищали и голосили, заглушая рев моря. Всех обдавало пеной и брызгами, всем было весело. А старшие возились, укладывались и горевали… Те, у кого были лодочки и душегубки, подъехали на них чуть не к самым лачужкам и грузили в них весь свой скарб. У каждого было свое горе и свои хлопоты.
Лодочек было немного; большинство наваливало на себя ношу через силу и тащило к ближним или дальним соседям, до которых вода не добралась еще.
Но не прошло и часа, как волны ворвались во дворы и нижние этажи. Крик и возня усилились. Все бросали с плачем все, что осталось и, захватив детей, бежали к соседям. Но вскоре и бежать стало некуда.
Море теперь угрожало со всех сторон. Оно грозило уже не лачугам, не имению – оно добиралось до самих поморян. В крайней лачужке к заливчику жила вдова, прачка Матрена. У ней было пятеро ребят, мал мала меньше. Вода уже потопила самую лачугу, и плескала по полу. Все ребятки собрались вокруг мамы и уселись на постели. Мама плакала и молилась богу. А вода поднималась все выше и выше. Спасения неоткуда было ждать. Бедная Матрена совсем уже собралась умереть. Она плотно обхв