Услыхали они ржанье коня, выбежали навстречу отцу, стремя поддержали, расседлать коня помогли.
— Что ты привёз нам, отец?
Хан Ак-каан схватил Ырысту за шиворот, поставил его перед своими детьми:
— Вот какой привёз вам подарок! Дайте ему мою серебряную свирель, и он будет играть вам свои песенки и днём и ночью.
Но Ырысту играть на серебряной свирели не захотел. Он от обиды слова вымолвить не мог.
— Не хочешь моих деток потешить? — рассердился хан. — Будешь, непокорный мальчишка, мой белый скот пасти!
И вот днём без отдыха, ночью без сна перегонял Ырысту с пастбища на пастбище ханские стада, искал, где трава слаще, где вода чище. Летом солнце нещадно малыша жгло, зимой мороз пробирал до костей. Мягкие сапожки его скоробились, лёгкая шубёнка присохла к плечам, глаза научились плакать.
Но никто ему слёз не отёр, никто с ним не заплакал.
Однажды зацепился малыш сапожком за сухой корень, споткнулся и упал лицом в траву. А встать не может, ослаб…
Лежит он и слушает, о чём шмели жужжат, о чём муравьи беседуют.
— Когда этот мальчик на синей горе жил, он плакать не умел.
— О чём же теперь плачет он так горько!
— Ноги его стёртые болят, руки его натруженные устали.
— Да, тяжело ему за стадом ходить.
— А сказал бы он, как перепёл детям своим говорит: «Пып!» — и коровы, как перепелята, не сдвинулись бы с места.
— А крикнул бы он, как коростель кричит: «Тап-тажлан!» — и коровы поиграли бы с ним на лугу.
— Пып! — молвил Ырысту по-перепелиному.
Коровы тут же легли.
— Тап-тажлан!
Коровы поднялись с травы, плясать начали.
Теперь малыш опять повеселел. Он сидел на берегу реки и щебетал, играя с береговыми ласточками. А коровы песни пели и плясали на лугу.
Узнал об этих забавах хан Ак-каан, как туча, посинел, как гром, загремел:
— Коров пасти не хочешь? Будешь масло сбивать.
Поставили малыша к большому чану со сливками, дали в руки длинную палку-мутовку и заставили крутить её день и ночь. Руки мальчика отдыха не знали.
Семья хана, его гости, даже слуги ели лепёшки с маслом, а малыш Ырысту и сухой лепёшки никогда не видал.
— Хочешь — угощу? — засмеялась Кара-чач. — Сыграй на серебряной свирели! Вот лепёшка, вот свирель.
— Это я принёс свирель! — закричал Кёз-кичинек.
— Нет, я! — крикнула девочка и вцепилась брату в волосы.
Тот размахнулся, хотел было ударить ею, но Ырысту сказал:
— Пып!
И рука девочки прилипла к волосам брата, рука мальчика к плечу сестры.
— Что с вами, дети мои? — заплакала ханша, обнимая сына и дочку. — Почему такая беда с вами случилась? Лучше бы этот мальчишка к палке-мутовке прилип!
— Пып! — тихонько прошептал Ырысту, и ханша прилипла к своим детям.
Пришёл домой хан:
— Что случилось? Почему все плачут, а ты один смеёшься, непокорный Ырысту? Отвечай! Не ответишь — нож возьму, голову твою отрублю, пику возьму — сердце твоё проколю!
— Пып!
И хан остался стоять рядом с ханшей, в одной руке пика, в другой нож.
А малыш Ырысту бросил палку-мутовку, толкнул ногой большой чан, поднял сухой стебелёк, дунул в него и запел, как порхающая в небе птица.
Слушая эту песенку, хан дрожал, как мышь. Ханша стонала, как большая лягушка, дети тихо плакали.
Пожалел их малыш, правую руку вверх поднял.
— Тап-тажлан! — крикнул он.
Хан, ханша, Кёз-кичинек, Кара-чач — все четверо в ладоши захлопали, ногами затопали, приплясывая из аила[12] выскочили.
А счастливый Ырысту на золотой ханский помост взошёл. Один раз поскользнулся, в другой кувыркнулся, рассердился на самого себя, самому себе «Пып!» сказал и тут же к золотому помосту прилип.
Посидел-посидел, кругом поглядел — белый чистый войлок ханского шатра туго натянут на прочные жерди. Небо только через дымоходное отверстие увидеть можно — маленький синий клочок, величиной с ладонь.
Душно стало малышу в ханском шатре на золотом помосте.
— Тап-тажлан! — сказал он.
Помост подпрыгнул — малыш подскочил! Да так высоко, будто на крыльях взлетел, через дымоходное отверстие наружу вылетел. Перекувыркнулся, упал, на ноги встал и побежал к молочному озеру, к синей горе. Прибежал, молока из озера ладонью зачерпнул, разок-другой глотнул, улыбнулся, на синей горе шалаш себе поставил. Там и поныне живёт.
Поёт свои счастливые песни, играет на стеблях цветов, будто на свирели, паутинные нити пальцами перебирает, и паутинки в ответ тихим звоном звенят.
Эти песни, посвист, звон каждый может услышать, кто к тому месту, к той черте, где небо с землёй сливается, подойдёт.
Ер-Боко-каан и сирота Чичкан
Давным-давно на холмистом Алтае жил хан Ер-Боко-каан. Скота у него, как муравьев в муравейнике, хоть три дня считай — не сосчитать. Добро его ни в какой шатёр не спрячешь: сундуки вокруг стойбища, словно горы, — половину неба закрыли.
Сам Ер-Боко-каан толстый был, как старый кедр, — в четыре обхвата. Глаза его запухли, будто веки пчёлами ужалены, губы лоснились от жирной пищи. Бока его ночью на мягком мехе нежились, днём хан надевал шубу, крытую чёрным шёлком, на поясе — нож в золотых ножнах, кисет, шитый чёрным бисером. Ноги обуты в красные кожаные сапоги, на голове высокая соболья шапка с серебряной кистью.
Когда Ер-Боко-каан стоял, он одной рукой усы гладил, другой- в бок упирался:
— Есть ли на земле хан могучее меня?
— Видать не видали, слыхать не слыхали, — отвечали все кругом.
Но вот, однажды, ехал мимо стойбища на маленьком кауром коне сухой, как осенний лист, старичок Танзаган.
— Эй, древний старик, — крикнул ему Ер-Боко-каан, — есть ли на свете кто могучей меня?
— Видать не видал, а слыхать слыхал. У истока семи рек, говорят, на подоле семи гор есть глубокая, в семьдесят сажен, пещера. В той пещере живёт спереди жёлтый, сзади чёрный медведь. Вот кто силён, говорят, вот кто могуч!
Сказал так, прутиком каурого конька стегнул, и нет старика, будто его и не было. Там, где стоял каурый конь, — трава примята, куда ускакал — следа не видно.
— Э-э-э-эй! — закричал Ер-Боко-каан. — Эй! Силачи мои, богатыри и герои. Изловите медведя, сюда приведите. Здесь, в моём белом шатре, на цепь его посажу. Захочу — вокруг костра бегать заставлю, захочу — на костре изжарю. Без медведя домой не возвращайтесь: всех казню и детей ваших не помилую.
Вздрогнули могучие воины, их бронзовые доспехи зазвенели. Не смея спиной к хану повернуться, пятясь, вышли они из белого шатра.
Ходили по долинам, по горам, нигде истока семи рек не нашли, семи гор, из одного подола поднявшихся, не видели, пещеры глубокой, в семьдесят сажен, не отыскали. Воду рек и озёр взбаламутили, лес подожгли, но медведя, спереди жёлтого, сзади чёрного, не встретили.
Повернули коней, едут обратно. Ещё издали стойбище увидав, спешились, коней в поводу повели, сами пешком пошли. Ханский шатёр увидали — на колени опустились, ползком поползли. Впереди них малые ребята без шапок, милости у хана просить они не смеют, позади старики в длинных шубах, умолять хана они не отваживаются.
У белого шатра все как один лицом к земле припали.
В гневе Ер-Боко-каан, как гром, загремел, как железо, засверкал. Распахнул золотую дверь. Через серебряный порог перешагнул и вдруг споткнулся. Это ему под ноги кинулся пастушок-сирота по прозванию Чичкан-Мышонок.
— Великий хан, богатырей своих пожалейте, детей малых простите, стариков уважьте.
Две любимые жены подхватили хана под обе руки. Два свирепых палача схватили Чичкана за обе ноги.
— В кипящий котёл его бросьте, — кричит хан, — кровь выцедите, мясо искрошите, кости истолчите! Если ты, Чичкан-Мышонок, жить хочешь, медведя сюда приведи!
И пошёл Чичкан, сам не знает куда. Обратно вернуться не смеет, в сторону с прямой тропы ступить не решается. Позади бурлят взбаламученные реки, впереди подожжённый лес горит.
Рыбы из воды на берег прыгают, лягушки с берега в воду скачут, птицы из горящего леса вылетают, звери убегают, змеи уползают, только один маленький медвежонок на дереве сидит, плачет. Наверху ему страшно, а спрыгнуть ещё страшней.
Чичкан влез на дерево, снял медвежонка, вынес его из огня и отпустил, а сам дальше пошёл.
Идёт дня не видя, ночи не замечая. Так шёл, пока от голода и жажды не свалился. Упал и видит — нависла над ним скала, на скале, как две слезы, две росинки висят. Открыл рот Чичкан, росинки упали ему на язык. Едва проглотил, как сразу понял, о чём между собой два ворона говорят.
— Карр-карр, что ты тут делаешь, брат мой?
— Кар-кар, человека сторожу, смерти его жду, будет мне пожива.
— Кра-а… А я на болото полечу, там жеребёнок увяз, каррр!
Один ворон на болото полетел, другой на скале остался.
«Нет, не дам жеребёнку пропасть», — решил Чичкан, встал и пошёл к болоту.
А впереди коростель бежит, дорогу указывает.
Тут и ворон со скалы поднялся, крыльями захлопал, закричал:
— Карр, брат мой! Человек умирать не хочет.
— Кррра-а! Брат мой, ко мне поспеши, жеребёнку из трясины не выбраться, он по самые глаза увяз.
Но коростель уже вокруг жеребёнка бегает, хлопочет, охрип даже:
— Чичкан, башинан тарт! Чалынан тарт! Тарт-тарт-тарт! Чичкан, за голову дёргай! За хвост дёргай! Дёрг-дёрг-дёрг!
Ухватил Чичкан жеребёнка за гриву и вытянул!
— Кар-кар! — закричали оба ворона. — Этот конь теперь долго будет жить, Чичкану служить. Карр! — и улетели.
Чичкан погладил мокрую шею жеребёнка своей тёплой рукой и молвил:
— Куда хочешь беги, гнедой!
— Твой путь, Чичкан, отныне моим будет.
— Я иду к истоку семи рек, к подолу семи гор, к пещере, глубиной в семьдесят сажен. Конца пути не вижу.
— Если пошёл — надо идти, если идёшь — надо дойти, а упадёшь на пути, так головой вперёд.