Наступил уже ноябрь, и первая мелкая изморозь падала с серого неба, когда юный поэт открыл глаза в своей тихой теплой комнате, где пролежал три недели в горячке, и с удивлением огляделся вокруг.
— С добрым утречком, Ганс! — обрадовался друг, стоявший у его изголовья. — Выспался наконец-то? Длинновата была эта ночка, я уж думал, да и доктор тоже, что она не кончится до Страшного суда.
Но теперь надо лежать спокойненько и понемножку привыкать бодрствовать. Вот, выпей-ка этого свежего питья. С рейнвейном пока придется повременить.
— Как, неужели всё это лишь сон? — слабым голосом спросил юноша. — Нет, милый, ты должен всё мне рассказать. Иначе у меня опять начнется жар. Я уже довольно окреп… А если я не узнаю, поправилась ли она…
— О ней тебе нет нужды беспокоиться, — ответил друг, сдерживая тяжкий вздох. — У неё всё хорошо, ей нечего желать. Вашего врага, убийцу, правда, не удалось схватить, он скрылся, когда старуха — колдунья из лавки, помнишь? — прибежала на крик и обнаружила прекрасных влюбленных, истекающих кровью. К счастью, я случайно шел мимо и видел, как тот парень выпрыгнул из окна, а когда я, полюбопытствовав, вошел в дом, то порядком струхнул при виде кошмара, который он там сотворил. Я позаботился, чтобы тебя отнесли домой, а бедную твою подружку оставил на попечение старухи; через несколько дней бродячие комедианты уехали из города, надо полагать, они увезли с собой Фею Делибаб, хотя её имя не будет уже красоваться на афишах… Ты видишь, однако, сын мой, в какую скверную историю можно влипнуть, лишившись опеки мудрого наставника, каковым является твой покорный слуга.
Больной откинулся на подушки и прикрыл глаза. Весь день он безуспешно добивался от друга более точных сведений. Тот отнекивался, ссылаясь на распоряжение врача избегать всяких разговоров, чтобы не волновать пациента.
Лишь спустя несколько дней, когда Ганс впервые встал с постели, друг сказал, подведя его к столу, на котором был расстелен кусок старой парчи:
— Уж и подивишься ты, дорогой сыночек! Подумай только: платком, которым я зажал твою рану, чтобы остановить кровь, я потом смочил рисунки на этой старой тряпке. Сидя возле тебя по ночам, я вспомнил средство, которое присоветовала старуха, чтобы освежить поблекшие краски. Гляди, её рецепт оказался превосходным.
Опершись руками на стол, юноша в глубокой задумчивости смотрел на материю. И он действительно разглядел там чудесную, сладостно-печальную повесть, представленную в нескольких картинах, то была история двух влюбленных: вот они сидят рядом, у юноши на коленях раскрыта маленькая книжка, которую они, по-видимому, читали.
Однако другое, восхитительное занятие заставило их забыть о пользе чтения — их руки сплелись, губы перестали произносить слова из книжки и начали вдруг лепетать совсем иные сладостные звуки, пока не смолкли и те. Но вот кто-то страшный, ужасный врывается к ним, и счастливые влюбленные уходят в тот мир, где никто уже не властен помешать их нежной беседе.
Поэт ясно видел и блеск глаз юной дамы, и улыбку на её свежих прелестных устах, приоткрытых навстречу возлюбленному.
— Что со мною? — прошептал Ганс. — Разве не читал я уже где-то эту повесть?[19] Разве впервые узнал я её сейчас? Эта дама далеко не так прекрасна, как другая, та, что хорошо мне знакома, и если я не увижусь с нею как можно скорей, мне никогда не поправиться. Фантазус, прошу тебя, скажи, куда она скрылась? Почему ты молчишь? Ведь ты не станешь утаивать от меня самое страшное, если она…
Друг отвел глаза. Когда он снова взглянул на Ганса, тот лежал без чувств. Едва затянувшаяся рана открылась, алая кровь залила парчу.
Молодость спасла его и на этот раз.
В начале марта он уже настолько окреп, что смог, опираясь на плечо друга, добраться до городского кладбища. Они долго стояли перед холмиком со скромной плитой, и глаза юноши не отрывались от имени «Делибаб», начертанном на камне вместо надгробной надписи, пока его взор не затуманился пеленой горячих слез.
Вернувшись домой после этого, первого со времени болезни, выхода на улицу, он начал писать удивительно печальную, прекрасную пьесу, в которой воссоздавалась старинная история любви, история влюбленных родом из Италии. Друг Фантазус помогал ему добрым советом, и дело пошло так споро, что через четыре недели Ганс закончил пьесу.
Чернила едва просохли, как он понес пьесу к старому профессору, который обещал не откладывая её прочесть. Робея, поэт пришел за ответом и был очень тепло принят.
— Ваша трагедия ещё не шедевр, мой юный друг, — сказал старый знаток литературы. — Но как же велика разница между этим произведением и вашими первыми поэтическими опытами! Здесь есть жизнь, есть правда.
И если порой вы ещё неловко выражаете свои мысли, то это — простите такое сравнение — похоже на прыжки щенка ньюфаундленда: хоть и неуклюже, но чувствуется порода. — И добавил, кинув проницательный взгляд на бледное лицо юноши, о происшествии в жизни которого профессор, вероятно, слыхал:
— В каждой строке этого сочинения чувствуется, что написана она кровью вашего сердца.
ГЕРХАРТ ГАУПТМАН
СКАЗКА
В сказке веймарского Олимпийца[20] повествуется сначала о реке скорби — я бы назвал её точнее бурным потоком, — об одном старце, лодочнике, в котором угадывается нечто тождественное веймарцу, и о двух очаровательных юношах, точнее, о блуждающих, или, как ещё говорят, о мерцающих, огоньках.
Эти три образа конечно же бессмертны, подобно тому как бессмертна земля, коей обитателями они являются, как бессмертна та бурная река и тот челн.
И вот однажды всё повторилось снова, так, как было в той сказке: перевозчик, устав от тягот прошедшего дня, лежал в своей хижине и спал, под утро разбудили его те самые молодые люди, они, дескать, спешат, — разве блуждающие огоньки могут что-нибудь делать без спешки? — и хотят поскорее перебраться на тот берег, — странно было бы, если бы они не хотели этого, — согласился он на те уговоры и повез их через реку.
И на сей раз непоседы принялись озорничать, того и гляди утлое суденышко перевернется. И как прежде, рассмеялись они звонко, когда мудрый старец попытался их урезонить: мол, не ко времени затеяли они свои проказы. И вот, когда был челнок уже на середине реки, услышали они, как им вслед кричит кто-то, просит захватить с собой. Недовольны были огоньки тем, что повернул свой челн перевозчик к берегу и взял древнего седовласого старца, тот ему сунул мелкую монетку и, ни слова не сказав, сел в лодку. Показался этот старец огонькам чудаком каким-то, и чудачество сие нашли они весьма потешным. И действительно, одет он был совсем не по моде, не то что сами огоньки, — ноги босы-голы, вместо платья подобающего — ряса какая-то, порченная молью и тараканами.
По лицу его видно было, что давненько обходился он без цирюльника и являл собою этакий живой анахронизм, и казалось даже — так решили по крайней мере его спутники-балагуры, — что немножко не все у него дома, да и дома-то, пожалуй, нет, ни на том берегу, ни на этом.
Так вот плыл тот челн по течению, плавно, мерно катились волны, и завязалась между старцем и перевозчиком беседа. Непонятна она была огонькам, шла беседа та на языке, им вовсе неведомом, это злило их необычайно и разжигало любопытство; но как ни крути, не дано им было речи той понять. И действительно, было в той беседе, судя по всему, много загадочного и неясного.
— Что, уже подошло время? — спросил перевозчик.
— Да, — отвечал старец.
— Тебя это печалит? — снова вопрос перевозчика.
— И да, и нет, — был ответ странника.
— Но ведь знаешь, и господь Бог, не ведающий страданий, должен отказаться от счастья.
— Что думаешь обрести ты на том берегу?
— Ах да, ведь с нами ещё и огоньки.
— Похоже на то, что им весь мир — дом родной.
— Думаю, что да. Единственное, что утешает, — они ведь повсюду излучают свет. Хотя мне самому полезнее целительный воздух, который разливается повсюду в той стране.
— Отчего так, скажи мне?
— Нет там железа: кончился железный век! Не услышишь там, как грохочут машины, скрежещут колеса по рельсам, в небе птицы летают большие и малые, — не слышно мощного гудения самолетов, и птицы к тому же не такие зловещие.
— Что-то я с того берега никаких птиц особенно не замечал, хотя, может, ты и прав, я, обыкновенно, кручусь у самого берега.
Огоньки принялись тут скакать и метаться, хохотать, веселиться, а потом спросили перевозчика:
— Что это старец такое говорил?
А потом они весьма бестактно ляпнули:
— Что ж из того?! Это были не птицы, а просто видения.
Перевозчик добрался как раз до середины потока, опустил он шест в воду, доставал тот ему только до плеча; опираясь на него изо всех сил, смог перевозчик с трудом миновать стремнину.
— Есть ли у тебя знакомые на том берегу?
Будут рады они тебя видеть? — продолжал он расспрашивать старца.
— Многих там я увижу, и конечно же будут рады они встретиться со мною, нет сомнения в том.
— Но ведь это надежда, которая может быть обманчивой. Старое обрело там теперь новые формы. Ведь недаром говорят: что город — то норов.
Назову я старца Теофрастом.
Вот приткнулся челн к берегу — хотя нет, незаметно было вовсе этого соприкосновения, — и пошел Теофраст вперед, не разбирая пути-дороги. Было легче ему идти, чем на том берегу. Ярче были краски и цвета вокруг, хоть и стали они более размытыми, расплывчатыми. «Я уже начинаю подумывать о том, не полететь ли мне просто, чем вот так мерить эту землю шаг за шагом», — сказал он сам себе.
Место, по которому он шел, было равниною зеленой. Шел вперед он, безо всякой цели, не был мужем он целеустремленным. Всё вокруг заливал неясный, призрачный свет, и никто не знал, откуда он берется. Теофраст был уверен, что причина тому не светило небесное, вроде солнца, а, быть может, и сам он есть источник сумеречного света; мысль сия не давала ему покоя.