[34] и Венские мастерские[35]. Короче, всюду расцвел bon ton[36] и тонкий вкус, свежие веянья проникли даже в наиболее консервативные слои общества.
Однажды молва принесла весть, что сам Бегемот очнулся, стряхнул обычную флегму и теперь неустанно зачесывает волосы на лоб челочкой à la Гизела[37] и утверждает, что он — актер Зонненталь[38].
Но вот пришла тропическая зима.
Плим-плюх, плим-плюх, плим-плим, плюх-плюх…
Так, приблизительно, стучит дождь в тропиках в это время года. Только гораздо дольше.
Строго говоря, без передышки, не переставая, с утра до ночи и с ночи до утра.
Солнце на небе противное, желто-бурое, точно венский шницель.
В общем, впору спятить.
Без сомнения, в такую погоду настроение не может не быть, скажем прямо, отвратительным. В особенности если ты хищник.
И нет ведь, чтобы сейчас-то и расстараться, выказать самую приятную обходительность, хотя бы осторожности ради, — благородный верблюд, как раз наоборот, частенько стал брать тон иронического превосходства, и в первую очередь когда дело касалось животрепещущих вопросов стиля, шика и тому подобных материй, что, естественно, вызывало всеобщее раздражение и всем портило кровь.
Как-то вечером Ворон пришел во фраке и в черном галстуке, чем дал верблюду повод к высокомерному выпаду.
— Черный галстук при фраке можно, как известно, надеть — и то если вы родом из Саксонии, — лишь в одном-единственном случае… — процедил сквозь зубы Читракарна и надменно усмехнулся.
Возникла неловкая пауза. Леопард в замешательстве стал мурлыкать какую-то песенку, но никто не решался нарушить тягостное молчание. Наконец Ворон не выдержал и спросил сдавленным голосом:
— В каком же случае?
— На собственных похоронах! — таков был ехидный ответ, вызвавший искреннее и оттого особенно обидное для Ворона веселье.
Импровизированные остроты насчёт траура, узкого круга близких и друзей, семейных обстоятельств и прочее в том же духе, конечно же, лишь подлили масла в огонь.
Мало того, в другой раз, когда этот случай уже забылся, Ворон пришел в белом галстуке, но зато при смокинге, и насмешнику верблюду тут же загорелось кольнуть его поковарнее:
— Смокинг и белый галстук? М-да-с, именно так одеваются представители известного рода занятий…
— Какие такие представители? — опрометчиво выпалил Ворон.
Читракарна нагло кхекнул.
— Те, что стригут и бреют.
И этим окончательно допек Ворона. Он дал себе клятву мстить благородному верблюду до самой смерти.
Из-за неблагоприятной погоды добыча четверки плотоядных в считанные дни сошла на нет, и никто не знал, как разжиться хоть самым необходимым.
Читракарну это, разумеется, абсолютно не заботило. Неизменно в отличном расположении духа, насытившись превосходными репьями и колючками, он вольготно прогуливался в свое удовольствие — остальные, голодные и холодные, сидели у скалы, прячась под зонтиками, а он, шурша водонепроницаемым макинтошем и тихо насвистывая веселый мотивчик, фланировал прямехонько у них перед носом.
Нетрудно представить себе растущее недовольство четверки. И ведь так изо дня в день!
Видеть, как кто-то наслаждается жизнью, а самим подыхать с голоду!
— Довольно, черт побери! — так начал однажды Ворон подстрекательские речи (благородный верблюд в тот вечер ушел в театр на премьеру). — На сковородку его, щеголя дурацкого, франта эдакого! Читракарна, видите ли!! Какой нам прок от этого жвачного обжоры? Что, бусидо? Ну, конечно, бусидо, разумеется, бусидо! Это сей-час-то, зимой? Вот глупость-то! А как же наш Лев? Нет, вы посмотрите, посмотрите, на кого он стал похож! Скелет ходячий, да и только!
Он, значит, за здорово живешь пропадать должен, подыхать с голоду? Это тоже вашим бусидо предусмотрено, так, что ли?
Леопард и Лис сочли, что Ворон совершенно прав.
Лев выслушал их внимательно, и слюнки так и побежали у него из пасти, когда ему нарисовали заманчивую картину.
— Убить? Читракарну? — сказал он однако. — Пардон, но это невозможно, полностью исключено. Не забывайте, я как-никак честное слово дал. — И Лев в волнении зашагал туда и сюда большими шагами.
Но Ворон не сдавался.
— А если бы он сам об этом попросил?
— Это, конечно, меняет дело, — сказал Лев. — Но к чему строить нелепые воздушные замки?…
Ворон с Леопардом обменялись коварным многозначительным взглядом.
В это время благородный верблюд вернулся домой из театра, повесил на сучок бинокль и тросточку и только было приготовился сказать всем несколько приятных слов, как вдруг Ворон захлопал крыльями, выскочил вперед и прокаркал:
— Зачем же погибать всем? Лучше трое сытых, чем четверо голодных. Я давно уже…
— Ах, нет! Прошу прощенья, но я со всей строгостью — как старший по возрасту — требую пропустить меня вперед. — И Леопард, шепнув несколько слов Лису, деликатно, но решительно оттеснил Ворона. — Предложить себя для утоления всеобщего голода велит мне не только бусидо, это горячее желание моего сердца, я, э-э… я, гм…
— Друг бесценный, голубчик, помилуйте, да о чём вы? — закричали все наперебой, и Лев тоже: как известно, прирезать Леопарда — дело невероятно трудное, неужто вы и вправду решили, что мы?… Ха-ха-ха!
— Пренеприятная ситуация, — подумал благородный верблюд, и в душе у него шевельнулось дурное предчувствие. — Худо дело… Но — прежде всего, бусидо! Ладно, чему быть, того не миновать! Один раз ведь вывезла кривая… Итак, бусидо!
Небрежным движением он уронил монокль и шагнул вперед.
— Господа, древнее изречение гласит: Dulce et decorum est pro patria morí. Сладко и почетно умереть за отечество! Так не откажите в любезности и позвольте мне…
Договорить ему не пришлось.
Целый хор дружно закричал в ответ:
— Конечно, почтеннейший, не откажем ни за что! Позволим, позволим! — издевался Леопард.
— Умереть за отечество! Ату его, ату! Вот дурень-то! Ужо попомнишь ты у меня смокинг да белый галстук! — каркал Ворон.
Страшный удар, хруст костей — и Гарри С. Читракарны не стало.
Н-да… Бусидо, видно, не для верблюдов…
ПРОКЛЯТЬЕ ЖАБЫ — ПРОКЛЯТЬЕ ЖАБЫ
Жаркое солнце Индии сияет над синей пагодой — над синей пагодой. Люди в храме поют и осыпают Будду белыми лепестками, а монахи произносят праздничную молитву: «О жемчужина лотоса! О, жемчужина лотоса!»
На дороге — ни души: сегодня праздник.
Дорога к синей пагоде идет лугом, и высокая трава Куша образовала вдоль дороги живую изгородь — живую изгородь вдоль дороги к синей пагоде. По ту сторону изгороди в коре смоковницы живет тысяченог, и каждый цветок ждет его появления.
Жить в смоковнице очень почетно.
— Я достойна самого глубокого уважения, — говорила она, — ведь из моих листьев можно шить купальные штаны — можно шить купальные штаны.
Но большущая жаба, которая постоянно сидела на камне, презирала её: и к земле она приросла, эта смоковница, а купальные штаны и вовсе никому не нужны… И тысяченога она ненавидела. Съесть его она не могла, потому что был он чересчур жесткий, с ядовитым соком в жилах — с ядовитым соком в жилах.
За это она ненавидела его — ненавидела его.
Ей захотелось наслать на него порчу и сделать несчастным, и она целую ночь советовалась с душами умерших жаб.
С восходом солнца она уже сидела в ожидании на камне и время от времени шевелила задней лапой — шевелила задней лапой.
И поплевывала на траву Кушу.
Все безмолвствовали: жуки, цветы и травы. И необъятное далекое небо. Потому что был праздник.
Только лягушки в трясине богохульствовали на всю округу:
Катился бы ты, лотос,
и жизнь-жистянка вслед,
и жизнь-жистянка вслед,
и жизнь-жистянка вслед…
И вдруг ниткой черного жемчуга сверкнуло что-то в коре смоковницы и, мерцая, заструилось к земле. И встряхнулось кокетливо, и подняло голову, и принялось танцевать в лучах солнца.
Тысяченог — тысяченог.
Смоковница в блаженстве сложила листья, а трава Куша от восторга зашелестела — от восторга зашелестела.
Тысяченог побежал к большому камню, там у него была площадка для танцев — клочок светлого песка — …ого песка. И скользил, выделывая круги и восьмерки, да так, что все вокруг от восторга позакрывали глаза — позакрывали глаза.
И подала жаба знак, и вышел из-за камня её старший сын, и склонился перед тысяченогом, и вручил ему послание от своей матушки. Тысяченог взял послание ногой № 37 и спросил у травы Куши, правильно ли поставлены печати.
— Мы — самая древняя трава на земле, но этого мы не знаем — законы каждый год меняются, — это знает один только Индра — один только Индра.
Тогда призвали очковую змею, и она прочитала:
— Ваше высокородие, господин тысяченог! Я всего лишь ослизлая мокрушка — самая презираемая на земле, от моей икры отворачиваются и звери, и растения. Моя кожа не блестит и не переливается. У меня только четыре ноги — только четыре ноги, а не тысяча, как у тебя, — а не тысяча, как у тебя. О, достойный! Хвала тебе, хвала тебе!
— Хвала ему, хвала ему, — восторженно повторили дикие розы из Шираза персидское приветствие — персидское приветствие.
— Но мудрость и глубокие познания не обошли меня стороной. Мне ведомы травы, я знаю даже, как называется почти каждая из них. Мне ведомо, сколько звезд в ночном небе, и число листьев смоковницы этой, приросшей к земле. А моей памяти завидуют все жабы Индии.
И несмотря на это, я могу счесть только те вещи, что стоят неподвижно, а если они движутся — нет, а если они движутся — нет.
Так скажи же мне, о досточтимый, как это получается, что ты при ходьбе всегда знаешь, с какой ноги надо начать, какая затем станет четвертой, пятой, шестой, десятая ступает, либо сотая, что в это время делает вторая и седьмая, должна она стоять или шагать, когда наступит черед девятьсот семнадцатой, надо ли тебе семисотую поднять, тридцать девятую опустить, тысячную согнуть, четвертую выпрямить — выпрямить четвертую.