О, прошу тебя, скажи мне бедной ослизлой мокрушке, у которой только четыре ноги, а не тысяча, как у тебя, — а не тысяча, как у тебя: как это ты делаешь, о досточтимый?! С совершенным почтением. Жаба.
— Хвала, — прошептала в полусне маленькая роза. А трава Куша, цветы, жуки и смоковница выжидающе смотрели на тысяченога.
Даже лягушки угомонились — угомонились лягушки. Но тысяченог лежал неподвижно, прикованный к земле, и уже не мог пошевелить ни одной ногой.
Он забыл, какую ногу надо поднять сначала, и чем дольше вспоминал, тем меньше оставалось на это надежд — всё меньше и меньше.
Жаркое солнце Индии сияет над синей пагодой — сияет над синей пагодой.
ЭЛЬЗА ЛАСКЕР-ШЮЛЕР
БЕЛАЯ ГЕОРГИНА
Иногда на улице я нахожу ещё не расцветший цветок, что лежит на земле где-нибудь у стены или на рыночной площади, и почти всегда цветок брошен в кучу мусора вместе с корками, огрызками, червивыми яблоками.
И есть в этом что-то невыразимо грустное, когда находишь вот так, среди гниющих объедков, то сникшую розу, то огневую гвоздику, то надломленный, но всё же крепкий ярко-желтый львиный зев. Или — вдруг — умоляющие незабудки! Украдкой поднимаю я несчастный погибающий цветок и уношу домой. Случается, иной прохожий видит это, и тогда неизменно встречаю я полные любопытства вопрошающие глаза и благожелательное улыбающееся превосходство во взоре, который обещает снисходительное умолчание. Ну а я — я радуюсь бедному цветку, как радуемся мы, когда утешим потерявшегося ребенка или поднимем беспомощного птенца, выпавшего из гнезда. И Белую Георгину я полюбила, а нашла я её, совсем изнемогшую, на краю сточной канавы. В смуглой чаше моих ладоней несла я цветок домой, и мы улыбались друг другу, моя Георгина и я. И теплом повеяло вдруг в моем уж почти облетевшем, застывшем сердце, оттого что к цветку возвращались силы, ведь я так тосковала одна — от луча до луча редкого солнца… Если б лишь раз один, только раз, зазолотился венчик златой на жизни моей ветвях…
Придя наконец домой, я с величайшими предосторожностями выкупала мою Белую Георгину. Заботливо проверила чуткими кончиками пальцев, не холодна ли вода, — ведь измученный цветок уже сделался моим доверчивым питомцем. Я поставила Георгину в просторный стакан, а стакан — на полочку над умывальником, к моим помощникам, что даруют мне по утрам бодрую свежесть. Моя большая губка, лежавшая в мыльнице по соседству с мылом, таращилась бесчисленными глазами-дырочками, в немом восхищении дивясь ослепительному триумфу моего найденыша.
Я с удовольствием отметила про себя это, так же как и угловатый, да и слишком чопорный, пожалуй, книксен моей маленькой зубной щетки. Но зато мой Голубой Гребень сразу же, с первого же взгляда, влюбился в Белую Георгину. Помнится, когда-то, покупая этот синий сапфир, я разговорилась с симпатичной молоденькой продавщицей. Я призналась ей, что для меня даже убогая, жалкая лавчонка, будь то в городе или в какой-нибудь деревушке, — это магазин игрушек, а все товары, даже если это метлы, совки и швабры, превращаются в игрушки у меня на глазах. И поэтому я надолго застреваю перед каждой витриной. Иной раз просто нет сил оторваться от чудного виденья.
— Должно быть, вам ещё улыбнется счастье, сударыня, — ответила девушка. Оказалось, мы с ней одинаково считаем, что тем людям, у кого взрослые глаза, ужасно скучно живется.
Мне было приятно, что и Белая Георгина, видимо, с искренней симпатией отнеслась к Голубому Гребню. Ведь и сама я всегда так радовалась, бывало, проводя им по темным моим волосам.
Но… Мыло начало пузыриться! Его раздражал беспрестанный шепот. А я, подглядывая за житьем-бытьем маленьких вещей, чутко вслушивалась в беседу Голубого Гребня и милой Георгины. Кто это — я или кто-то другой? — заметил однажды, что все наши вещи начинают жить настоящей жизнью, если мы любим их? И любим не меньше, чем сам господь любил и мир свой, и все создания свои. Заглядевшись на полную луну в окне, я на миг забыла о своих подопечных. Но и в кинематограф не ушла, как думали мои влюбленные. И вдруг… Мне почудилось, будто и впрямь очутилась я на луне: обернувшись, я увидела, что моя Белая Георгина вышла из воды… или вот-вот, сейчас выйдет. Только голубок, прилетавший вечерами на мое окно за ужином — хлебными крошками, был моим пернатым свидетелем. Но ведь птице никто из людей не поверит… Поэтому даю вам честное слово — моя Георгина заговорила, и то был нежнейший из всех голосов, какие я только слыхала…
— Таким лазурно-голубым, как ты, — заговорила она с гребешком, — мне грезится рай…
На что мой Голубой Гребень осмелился ответить со всей возможной скромностью:
— А столь же белой, как ты, дорогая Георгина, хотел бы я видеть руку, которая повлекла бы меня за собой в плавание по шелковистой реке, сотканной из струящихся цветочных тычинок.
— Моя матушка появилась на свет в раю, — начала рассказывать Георгина. — Возле берегов морских… Возле берегов морских… — задумчиво повторила моя белая мечтательница. — Средь зеленых лугов Эдема взрастил Садовник мою матушку.
Лазурный Гребешок весь встопорщился, не сразу осмелившись прервать повествование своей Шехерезады.
— Я всего-навсего Гребешок, пусть даже и лазурный, и мне, конечно же, не подобает прерывать речь Георгины, столь благоуханно-белой, но, хотя твои слова не вызывают у меня и тени сомнения, всё-таки мне очень хочется узнать, какое чудесное волшебство перенесло тебя из неземной родины твоей высокочтимой матушки сюда, в земную жизнь.
Я не подозревала, что мой Гребень умеет говорить столь складно и красиво, хоть и был он таким лазурноголубым.
— Славный мой Гребешок, — задумчиво и печально улыбнулась польщенная Георгина, — конечно, спрашивай обо всём. Но нет, погоди, взгляни скорей на небо! Ты видишь? Звезды падают с небосклона на землю. Вот так было и с моей матушкой.
Когда бы я жила в раю,
Когда была б поэтом,
Все ж песню эту снова повторю…
— Ах! — восхищенно воскликнул Голубой Гребень и не сказал более ни слова. Белая Георгина осталась как будто не совсем довольна лаконичностью своего поклонника, и тогда Гребень спросил, кто из всех цветов удостоился чести быть её близким другом. И Георгине вспомнилась её любимая подруга Красавка.
— Эльфы забираются в её нежные колокольчики и шьют там себе платья из паутинок и пушинок одуванчика.
— Как чудесно ты рассказываешь! — поспешил исправить свою оплошность Гребешок, а его мысленному взору вдруг представилось, что Белая Георгина, серебристо-белая пылинка, улетает, порхая в воздухе, всё выше, всё дальше.
— Ах! — вновь вырвалось у Гребешка. А моя Георгина, уже, видимо, уставшая, но всё же и чарующая и очарованная, вернулась в свой стакан, свою стеклянную светелку. Однако они — Гребешок и его возлюбленная — дали друг другу слово, что станут блистающими звездами, и непременно такими, как те, что светили им в раскрытое окно.
— До чего же, должно быть, прекрасно — всю жизнь блистать… — промолвила Георгина.
— И никогда не упадем мы с небес на землю, ни я, ни ты, млечно-белая моя звездная россыпь… А люди, что ж, пусть они как-нибудь без нашей помощи загадывают желания.
КРИСТИАН МОРГЕНШТЕРН
ЗАВЕЩАНИЕ
Это было в те времена, когда обезьяна стала человеком. И вот накануне своего превращения она в последний раз призвала всех зверей земли, чтобы попрощаться с ними.
— Завтра я стану человеком, — молвила она печально, и вы покинете меня и будете меня избегать, и начнется война между моим семенем и вашим.
— Верно, война! — прорычал лев.
— Ты будешь могущественнее нас, — проревел носорог.
— И ты поплатишься за это, — язвительно добавила блоха.
— Оставим это, — усталым голосом проговорила обезьяна, — и отпразднуем сегодня все вместе праздник мира и радости.
— Да будет так! — воскликнули звери, и вот они, исполненные дружелюбия и доброты, столпились вокруг уходящей сестры своей и спросили её, не могут ли они сделать для неё что-нибудь приятное или подарить ей что-нибудь на память.
Тут у обезьяны сделалось совсем скверно на душе, и она уселась под пальмой и стала горестно рыдать.
Глубокое сострадание наполнило добрые сердца зверей.
— Мы утешим несчастную! — сказала наконец овца и первая подошла к скорбящей. Долго смотрела она в глаза обезьяне, а затем промолвила: — Носи же мой образ всегда в своем сердце, и тогда я вечно пребуду с тобой и в тебе.
За овцой последовал верблюд, пристально посмотрел обезьяне в глаза и сказал то же самое.
За ним подходили бык, осел, свинья, павлин, гусь, тигр, волк, гиена и ещё много других зверей, и все они долго смотрели на обезьяну и торжественно говорили ей:
— Носи мой образ всегда в своем сердце, и тогда я вечно пребуду с тобой и в тебе.
Последними подошли лев, орёл и змея.
Глаза у обезьяны уже слипались от изнеможения, и когда змея распрощалась с ней, её тут же сморил сон. Но смутные и ужасные видения тревожили её, и на рассвете она поднялась в полусне со своего ложа и ощупью добралась до ближайшего источника. Глаза её, с которых проясненное сознание ещё не сняло пелену, глянули в воду, которая, чуть колеблясь, отражала её облик.
Что за вид! На волнах дрожал образ простодушной овцы — или нет? Это был безобразный верблюд, высокомерно взирающий на неё из воды: а то вдруг в своем отражении она ясно различала черты кровожадного тигра; и не успела она как следует вглядеться, как увидела на волнующейся поверхности павлина, тщеславно распускающего хвост. Но вот луч солнца прорвался наконец сквозь деревья, и обезьяна очнулась от своих грез. Она удивленно протерла глаза и собралась было вскарабкаться на ближайшее дерево, как вдруг её взгляд снова нечаянно упал в источник.
И тут поняла она, что стала за ночь человеком. И отправился в путь Адам, и встретил Еву, и рассеял он свое семя по всей земле.