Сказки немецких писателей — страница 65 из 105

Оторвала принцесса взгляд, полный слез, от дороги, по которой так долго шла, и увидела лес, а за ним полоску занимающегося утра.

А чуть ближе вдруг зашевелилось что-то черное, поднялось и будто приближаться стало. Был то рыцарь. Отпрянула она невольно и укрылась в темном, сыром кустарнике. Ехал рыцарь медленно, и прошел мимо неё, был скакун его от пота черным и дрожал всем телом. Рыцарь тоже весь дрожал: кольца боевой кольчуги побрякивали тихо. Так и ехал он — с непокрытой головой, руки голы, меч тяжелый и усталый вниз свисал. Ничего не видела она: только профиль рыцаря, лицо разгоряченное, разметавшиеся волосы на ветру.

Долго-долго смотрела она ему вслед. Знала — он дракона убил. И печаль слетела у неё с души. В эту ночь она уже не будет просто никому не нужною игрушкой. С этой ночи она вся его, рыцаря, она его владенье, его собственность, как сестра его сестры.

Побежала она в дом, чтобы там его дожидаться. Прошла незаметно в свои покои; не успев войти, разбудила камеристок и велела принести ей платье самое чудесное. И пока она наряжалась, проснулся уже весь город ликующий. Люди все обрадовались, закричали, звон-перезвон пошел повсюду. И принцесса прислушивалась ко всему этому шуму и вдруг поняла, что не придет к ней рыцарь никогда. Попыталась себе она его представить, окруженного толпою благодарных, и не могла, как ни силилась. В страхе попыталась она вспомнить образ того одинокого героя, что дрожал так сильно. Как будто от этого зависела её жизнь — сумеет или не сумеет она этот образ удержать в памяти. И всё же на душе у неё было радостно и празднично, так что даже она, хотя и знала, что не будет никого, не мешала болтовне камеристок, что наряжали её. Повелела она вплести в косы изумруды, и, к удивлению служанок, были волосы её на ощупь мокрые. Вот принцесса и готова. Улыбнулась она камеристкам и пошла, правда, бледная немного, мимо зеркал, шурша своим белым шлейфом, который далеко за ней тянулся.

А король-старик сидел тем временем, серьезный, горделивый, в тронном зале. Вкруг него стояли во всём блеске паладины старые всей империи. Поджидал он героя чужеземного, поджидал освободителя.

Ну а тот уже давно исчез за пределами города, и над ним в небе ясном заливались жаворонки. Если б кто-нибудь его спросил, что бы он хотел получить за свой подвиг, он бы рассмеялся и сказал, что забыл про то уж и думать совсем.

ПЕРО И МЕЧ

В одной комнате в углу стоял меч. Его светлый стальной клинок отливал в лучах заходящего солнца красноватым светом. Горделиво посматривал меч по сторонам; он видел, что все вокруг любуются его блеском. Но все ли? Нет, не все! Там, на столе, прислонившись к чернильнице, спокойно лежало стальное перо, которое и не думало выказывать какое-либо почтение его величавому сверканию. Разгневался он и повел такую речь:

— Кто ты такой, презренный? Отчего не восхищаешься ты моим сиянием, не преклоняешься передо мной, как все? Посмотри вокруг! Какое почтение! Все предметы, все вещи стоят сокрытые глубокой тьмой. И только меня, меня сделало своим избранником солнце, светлое, дарующее счастье солнце; оно вдыхает в меня жизнь блаженными, жаркими лобзаньями, а я в ответ посылаю тысячекратное отражение света его лучей. Только прекрасным князьям в блистающих одеждах дозволяется приблизиться к этому свету. Солнцу ведома моя власть, и потому оно дарует мне пурпурную царскую мантию своих лучей.

С улыбкой отвечало мудрое перо на те слова:

— Вот ведь какая гордыня и тщеславие обуяли тебя, как чванишься своим ты блеском, положенным природою тебе. Подумай сам, ведь не чужие мы. И ты и я, мы из одной семьи, нас породила мать-земля; и ты и я, быть может, изначально лежали рядышком в недрах одной горы — много тысяч лет, пока трудолюбие человека не привело его к той рудной жиле, частью которой были ты и я. Нас освободили, и суждено было нам, простым детям дикой природы, пройти через огонь пылающего горна и удары мощного молота и встать на службу человеку в его земных делах.

Так и произошло. И выпало тебе на долю стать мечом, а мне — пером, и дан тебе клинок был крепкий, мощный, мне — острие изящное и тонкое; и прежде чем свершить какое-нибудь деяние, мы увлажнить должны сначала острие: ты — кровью, я — чернилами.

— Слушать эту речь в ученом стиле, — вмешался тут меч, — мне, право же, смешно. Это так же смешно, как если бы мышь, ничтожная зверушка, вознамерилась бы доказать свое ближайшее родство со слоном. Она бы тогда говорила точно так же, как ты. Ведь у неё, как и у слона, четыре ноги. Она могла бы похвалиться своею вытянутой мордочкой — ну, чем не хобот! Посмотришь — прямо брат с сестрицей! Ты, милейшее перо, очень хитро и расчетливо назвало только то, что нас роднит. А я тебе сейчас скажу, что нас различает. Я, блестящий, гордый меч, принадлежу отважному, благородному рыцарю, он носит меня на поясе; тебя же какой-нибудь старый писаришка засовывает просто за ухо. Меня — берет мой господин сильною рукою и проносит сквозь ряды неприятеля, я прокладываю ему путь, это я веду его; тебя, дражайшее перо, берет твой магистр и водит трясущейся рукой по пожелтевшему пергаменту. В ярости я накидываюсь на врагов, мужественно, храбро врезаюсь в самую гущу; а ты неизменно, монотонно ползаешь по пергаменту, выцарапывая буковки, не отваживаясь хоть на немножко сойти с того пути, по которому тебя ведет рука хозяина. И наконец, когда сила моя иссякает, когда становлюсь я стар и слаб, то мне оказывают почести, подобающие герою, выставляют в фамильных залах на обозрение и восхищаются мною. Ну, а как обходятся с тобой? Если хозяин тобой недоволен, станешь стар ты и будешь ползать по бумаге, оставляя за собой жирные, неряшливые следы, возьмет он тебя, снимет с ручки, на которой держался ты, да и выбросит, если только не сжалится и не продаст за грош вместе с твоими родственничками какому-нибудь старьевщику.

— В какой-то мере, — вдумчиво вступило перо, — ты, по-видимому, прав. То, что меня подчас мало ценят, вполне соответствует истине. Правда и то, что со мною скверно обращаются, если я становлюсь непригодным. Но именно потому власть, данная мне, покуда я в силах трудиться, не так уж мала. Это легко можно доказать. Давай поспорим.

— Ты предлагаешь мне поспорить?

— Если только ты не побоишься!

— Я побоюсь! — повторял меч, захлебываясь от смеха. — И что же ты хочешь доказать?

Перо приосанилось, посмотрело так деловито и провозгласило:

— Берусь доказать, что в силах помешать тебе, что я могу выполнить за тебя работу, если только захочу.

— Ха-ха-ха, звучит, однако, смело.

— Ты принимаешь условие?

— Я согласен.

— Ну что ж, — сказало перо, — давай посмотрим.

Не прошло и нескольких минут после этого разговора, как в комнату вошел юноша в воинском облачении, взял меч, пристегнул его, потом ещё некоторое время любовался его блестящим клинком. С улицы доносились звуки труб, барабанная дробь — они призывали к бою. И вот молодой человек собрался уже было уходить, как в комнату вошел некий вельможа, судя по богатому наряду — лицо высокопоставленное. Юноша склонился перед ним в глубоком поклоне. Вельможа тем временем подошел к столу, взял перо и быстро что-то написал.

— Вот и подписан мирный договор, — сказал он с улыбкой.

Юноша поставил меч в угол, и оба тут же вышли. А на столе лежало перо. Луч солнца играл на его острие, и влажный металл ярко блестел.

— Что же ты не идешь сражаться, любезный мой меч? — спросило перо улыбаясь.

Но меч смирно стоял в своем темном углу.

Я думаю, с тех пор он никогда больше не хвастался.

ГЕРМАН ГЕССЕ

ПОЭТ

Рассказывают, что китайский поэт Хань Фу в молодости был одушевляем одной удивительной страстью: изучить всё и усовершенствоваться во всём, что хоть как-то имело касательство к поэтическому искусству. Это было тогда, когда он жил ещё на родине, у Желтой реки, был, по своему желанию и с помощью нежно любящих родителей, помолвлен с девушкой из хорошей семьи, и свадьбу должны были назначить очень скоро, на один из дней, почитавшихся счастливыми. Хань Фу был тогда юношей лет двадцати, скромным, с приятной внешностью и обходительными манерами; в науках он обладал немалыми познаниями и, несмотря на молодость, приобрел уже среди искушенных в словесности соотечественников известность несколькими превосходными стихотворениями.

Не будучи богат, он всё же считал, что средств у него хватит, тем более что их умножило бы приданое невесты, а так как сама невеста была и хороша собой, и добродетельна, то казалось, у Хань Фу есть всё, что нужно для счастья. И всё же он не был доволен, ибо сердце его переполнялось честолюбивым желанием стать совершенным поэтом.

И вот однажды вечером, когда на реке справляли праздник светильников, случилось, что юноша бродил в одиночестве по другому берегу реки. Он прислонился к стволу дерева, склонявшегося над водой, и видел, как тысячи огоньков, проплывая, дрожат в зеркале реки, видел, как на лодках и плотах мужчины, женщины и молодые девушки приветствуют друг друга, блистая, как цветы, праздничными нарядами, он слышал негромкое журчание освещенных вод, напевы женских голосов, переливчатый звон цитры и сладостные звуки флейт, а над всем этим он видел парящую синеву ночи, подобную своду храма.

Сердце юноши билось сильнее, когда он, повинуясь своему настроению, одиноким зрителем созерцал всю эту красоту. Но, как ни хотелось ему пойти туда, быть там, наслаждаться праздником вблизи своей невесты и друзей, с ещё большей тоской жаждал он принять всё это в себя, оставаясь утонченным зрителем, и потом воссоздать в зеркальном отражении совершенных стихов: и синюю ночь, и рябь огней на воде, и радость празднующих, так же как и томление молчаливого зрителя, который прислонился к стволу дерева на берегу. Он почувствовал, что ни на одном празднике на свете, даже самом веселом, ему никогда не будет хорошо и легко на сердце, что в гуще жизни он останется одиночкой и в большой мере — зрителем и чужаком, он почувствовал, что среди многих душ только его душа устроена так, что не может не ощущать вместе и красоту земли, и тайную тягу прочь, свойственную чужаку. От этого ему стало грустно, он принялся раздумывать обо всех этих вещах, и размышления привели его к такому итогу: подлинное счастье и глубокое удовлетворение могут выпасть ему на долю, только если когда-нибудь ему удастся воссоздать мир в зеркале стихов столь совершенно, что в этих отражениях сам мир, очищенный и увековеченный, станет его достоянием.