Сказки по телефону, или Дар слова — страница 3 из 35

Чего это стоило Вере Степановне в смысле денег, времени и энергии, знает только она сама. К началу перестройки ей было немногим за тридцать, хотя вряд ли кто из мужчин всерьез задумывался о ее возрасте – она смотрелась дамой без возраста, расплывчато и слегка устрашающе, если знать эту категорию полных, усатых, до поры до времени абсолютно здоровых женщин, способных перепить, перематерить, а при надобности и размазать по стенке любого крепкого мужика. При всей своей тертости она была прямой как рельса, то бишь, ежели без околичностей, грубоватой пробивной бабой шести с половиной пудов очень живого веса, перемогавшейся без мужиков не без терпкого, застойного озлобления против их паскудного рода. В разговоре она накатывала как волна, шлепая смачные выражения впритирку друг к другу, умела уважить начальство живым словцом, натуральным, так сказать, словотворчеством, зато с подручными обходилась канцеляризмами пополам с матом, удручая народ вульгарной обыденностью брани и грубым бесчувственным сладострастием. Ее побаивались не только грузчики, шоферня, охранники, вся эта мелкая приторговая челядь мужского рода, но и мордастые мясники, обедающие сырыми бифштексами по-татарски; даже подпольные оптовики, натуральные волкодавы, вкусно воняющие кобурой под мышкой, и те поеживались под взглядом этой чугунной бабы. От какого такого бесшабашного Виктора ухитрилась она зачать Анжелку – Анжелу Викторовну – никто не знал, даже сама Анжелка. «Папашку твоего зеленый змий забодал», – ответила она на вопрос четырех– или пятилетней дочери – и слово в слово повторила эту фразу спустя пять лет, когда Анжелка переспросила.

Казалось, ее напора хватит на десять таких точек, как лихоборская, – но только сама Вера Степановна знала, на какой зыбкой почве, на какой тающей льдине выстроен ее бутлегерский замок. Стихия алкогольного бизнеса с трудом обуздывалась даже невероятным по тем временам наваром – товар выжигал навар любые системы двойного, тройного контроля сплавлялись в одно большое дерьмо, без личного догляда все рушилось в одночасье, да и с ним, с доглядом, постоянно где-то искрило, как у плохого электрика, потому что нагрузка была запредельной, а людишки дрянь. На исходе второго года круглосуточной жизни Вера Степановна сообразила, что выдыхается, что пора потихоньку завязывать с припадочным ночным промыслом, мешками денег, вечными страхами, пора перемещаться в чистые кооперативные сферы, где приличные молодые мальчики играючи срубали бешеные кредиты под ну очень смешной процент, стойко благоухающий лавандовым маслом легальной прибыли. Она постоянно с тревогой чувствовала, что опасно разбухает деньгами и превращается в жирную лакомую гусыню для волков-одиночек, беспредельщиков-отморозков, каковых расплодилось по Москве как грязи. Милиция, мафия, ОБХСС могли отдыхать; их Вера Степановна побаивалась – опасалась – скорее разумом, чем нутром, в разумных пределах, поскольку во всех этих структурах участвовала деньгами и «звонарями», то есть прикормленными людьми – но отморозков, всякую случайную сволочь боялась панически, боялась люто, постоянно помня о подрастающей в незащищенном тылу Анжелке.

Между тем Анжелка росла и выросла в долговязое, анемичное, скрытное существо, утонувшее в глубоком омуте недетского одиночества. Она с первого класса была брошена на самостоятельное хозяйствование, разве что по магазинам не бегала, и жила в полном ладу со сложной системой замков, запоров, сигнализаций, запретов на гостей и подруг, по малолетству приняв за должное и изоляцию с предосторожностями, и разительную нестыковку домашнего существования с наружным миром. Впрочем, дабы девушка не росла дикаркой, заботливая мамаша на все летние и прочие каникулы регулярно упекала Анжелку в «артеки», санатории, детские дома отдыха, где она и впрямь оживала, навсегда усвоив летний, курортный стиль общения, похожий на сон или киноновеллу, когда люди полнокровно живут от начала до конца сеанса-заезда, а потом истаивают в дымке реальной жизни. Из одного из последних, уже подросткового санатория ее даже чуть не выперли за поведение, не совместимое с девичьей скромностью, эта история скорее позабавила Веру Степановну, нежели огорчила, поскольку выказала в ребенке хоть какой-то проблеск индивидуальности.

По школе Анжелка прошла бледной тенью, невнятной троечницей, только единожды поразившей астрономичку в самое сердце твердой верой в реальность межгалактических одиссей – «это у нас в совке никак не могут вырваться за пределы солнечной атмосферы, а штатники давно летают по всем галактикам и воюют с чужими» – зато дома была полной хозяйкой себе и своему одиночеству, оттеснив на второй план домашнего существования даже такую крупногабаритную мамашу, как Арефьева-старшая. Она была «подозрительно чистоплотна», как выражалась выросшая несколько в иных условиях Вера Степановна, обожала принимать ванны утром и вечером и ежедневно бродила по дому то с пылесосом, то с тряпкой, наводя западный лоск на обычную московскую трехкомнатную квартирку с комарами и тараканами, коврами и хрусталем, дефицитными книгами, коих у Веры Степановны было «хоть жопой ешь», вечно текущими кранами и стальной дверью, дарующей иллюзию безопасности. Она раздражала мать неприхотливостью в пище и разборчивостью в одежде (у Веры Степановны было наоборот), выписывала все молодежные журналы и про кино, читала светскую хронику «Московского комсомольца», по десять раз прокручивала на видюшнике любимые фильмы и к концу школы скопила огромную фильмотеку, аккуратно расставленную по полкам в ее девичьей, стерильно убранной комнатушке, украшенной портретами Алена Делона и Вячеслава Бутусова. Матери запрещалось не то что трогать, но даже приближаться к этому безукоризненному великолепию. Впрочем, Вере Степановне не больно то и хотелось. Она купила себе корейскую «двойку» и по ночам, на сон грядущий, крутила ужастики и порнуху, которыми ее снабжал Тимофей Дымшиц.

Без этого нового персонажа правда нашего повествования будет неполной и бледной, поэтому попытаемся описать Тимофея Михайловича во весь его маленький хищный рост, возместив неизбежную потерю темпа выдвижением последней крупной фигуры.

Тимофей Михайлович Дымшиц, имевший доступ к Арефьевым в деликатном качестве друга дома, был единственным человеком, которому Вера Степановна до известной степени доверяла, полагаясь, разумеется, не на пресловутую порядочность – в ее словаре не было такого понятия, – а на суеверное восприятие Дымшица как существа высшей породы, не способного на банальную уголовщину. Он и впрямь был редкостный экземпляр – хищник, да, но редкостной красоты, человечий аналог соболя или ловчей птицы – воплощение хищной красоты, а не зверства; гусар, гулена, любитель широких жестов, красивых женщин, красивых драк, известный администратор кино, герой мосфильмовского фольклора и чуть ли не заглавное лицо в темном деле подпольного дубляжа и тиражирования иностранных фильмов. Термина «видеопиратство» в те годы не знали, больше настаивали на «свободном обмене идеями и информацией» – вот к этому свободному обмену, артикулируемому гнусавым голосом Ленечки Володарского, Тимофей Михайлович имел непосредственное отношение. В нем клокотала дикая помесь цыганских, еврейских, кубанских кровей, в нем было много всего – умища, плеч, бороды, зубов, даже маленький его рост не читался маленьким в контексте плотского изобилия – а еще он шикарно носил любую одежду, всегда чуть-чуть пережимая с форсом: конокрад выглядывал из накрахмаленных сорочек дельца, сияя цыганским золотом запонок. Впрочем, дельцом Тимофей Михайлович был серьезным, совет его дорогого стоил. Именно с ним консультировалась Вера Степановна, делая первые шаги в легальном бизнесе, и во многом благодаря Дымшицу безболезненно пережила нечестную павловскую реформу 90-го года, швырнувшую московское бутлегерство в объятия южных мафий.

А еще, если уж совсем откровенно, – это был единственный мужик, превосходство которого Вера Степановна ощущала с непривычным, волнительным женским трепетом. Острый цыганский глаз, цепкий еврейский ум, могучая волосатая грудь – короче, настоящий волчара; рядом с ним даже Верка-усатая, при известных обстоятельствах, готова была ощутить себя кроткой овечкой. Любого московского мясника (породу, по степени чувствительности недалеко ушедшую от кадавра) всего лишь намек на предлагаемые обстоятельства мог привести в трепет, – а этот склабился, оглаживал свою смоляную с проседью бороду и беспечно, с веселой мужской откровенностью делился с хозяйкой дома подробностями очередного своего авантюрного романа то с космонавткой, то с матроной из исполкома, то с тринадцатилетней то ли дочкой, то ли внучкой приятеля-режиссера – после чего разливал по стаканам водку и пил здоровье Веры Степановны: баб, дескать, пруд пруди, а достойных собутыльников раз-два и обчелся. Другое дело, что не всегда этот принцип выдерживался последовательно и до конца даже и в отношении Веры Степановны, что по взаимному согласию извинялось цыганским темпераментом друга дома, азартом натуры – ну и водкой, конечно.

Тимофей был единственным, с кем Вера Степановна позволяла себе расслабиться, то есть два-три раза в году, а в отсутствии Анжелки и чаще, гульнуть как следует с пятницы до понедельника. Водка ее не брала совсем, она перепивала даже Дымшица, который иных емкостей, кроме стаканов, не признавал. Он приезжал под вечер в пятницу с ящиком водки и рыночным набором продуктов; пока, под трезвые разговоры, Вера Степановна украшала стол рыбкой, икоркой, зеленью, маринадами, Тимофей Михайлович в огромной восьмилитровой кастрюле затевал нежнейшую, деликатнейшую соляночку или багрово-черное, подобное расплавленной вулканической магме, харчо, после тарелки которого водка подавалась как освежающий нутро напиток. Этой закуски стабильно хватало до понедельника, а недостаток водки, буде случался, восполняли коньяком из бездонных резервуаров хозяйки дома.

Какие прозрения, какие высоты духа, какие горние пределы открывались Верке-усатой в общении с Дымшицем – нам не ведомо; случалось, он упрекал ее в грубости чувств или узости кругозора – она соглашалась, чувствуя, что он ценит и уважает в ней то, что никакими изысками не обрящешь: литую, хитрую пробивную бабу, видящую людей насквозь, переплюнувшую со своим никаким образованием финансово-торгового техникума всех его космонавток и длинноногих красоток. Они пили, болтали, хохотали, храпели, опять пили и веселились два дня и три ночи; в этих отключках, пролетавших со световой скоростью, было что-то еще, чего Вера Степановна не смогла бы определить и не пыталась – сумасшедшая полнота бытия, спрессованного алкоголем, торжество диалога, подобного мускулистой рыбе, выхваченной в четыре руки из летейских вод и хлещущей по губам колючим склизким хвостом. Праздник точных формулировок, стреляющих нарзаном прозрений, дурашливая беспечность и гулкое отупение от хаоса зазвучавшего, ожившего мира – такую они оставляли по себе память, эти загулы, и по прошествии двух-трех месяцев Вера Степановна начинала маяться, тосковать, заранее подчищать дела, выкраивая свободный уик-энд, как говорили ее новые партнеры по бизнесу, наконец звонила Тимофею Михайловичу на «Росвидео» и строгим начальственным голосом говорила: