Сказки старого Вильнюса III — страница 46 из 58


— Градусник нагревать на радиаторе до температуры 37,5 — чтобы наверняка оставили дома, но особо не беспокоились, не хлопотали, ушли на работу. Улыбнуться тайком, предвкушая грядущее одиночество, вольную волю до самого вечера, почти что навек. Мы все знаем ее сладкий вкус.


— Ломтик детской мечты «когда вырасту, буду…» молоть на жерновах времени, пока не станет песком. Отложить в сторону, забыть, потом снова вспомнить. Вспоминать до того момента, когда пески станут зыбучими, — вот теперь в самый раз, пора добавлять.


— Пару десятков так и не начавшихся новых жизней — несделанных зарядок, несъеденных овсянок, непогашенных сигарет. Густо посыпать автомобильными пробками, усмехнуться, пожать плечами, выбросить из головы — прямо в котел.


— Два бутерброда с сыром, грязные чашки, крошки от пирога, обязательные витамины, телефонный звонок в половине шестого утра: «Нет больше папы». И другой: «Прости, что так рано, не могу без тебя заснуть, уже в подъезде, открой». И третий, настойчиво требующий какую-то Лялю, жившую в этой квартире тысячу и одну ночь назад.


— Несколько сновидений, привидевшихся в автобусе, когда, не в силах одолеть дремоту, приваливаешься к чужой широкой спине, драпированной коричневым мехом или, скажем, красным нейлоном, все равно; для остроты вкуса не помешает добавить одно ослепительное осознание, что сон вам приснился один на двоих — тебе и спине, вернее ее обладателю, который тоже все понял и будет теперь прятать лицо до конечной, выскочит и побежит.

— Налить на два пальца воспоминаний о работе по гибкому графику, когда на понедельник часто приходился выходной. Позднее пробуждение, полная тишина, стая солнечных зайцев прыгает по углам, ты — практически повелитель мира, завтракаешь мороженым, светел и весел, и временно, только до вечера, одинок. Знать бы в шесть лет, что так когда-нибудь станет, легче было бы дожить до этого славного понедельника, лучшего в мире дня.


— Добавить сладкую тяжесть горячей ладони, опустившейся на затылок, полную чашу голоса, который скажет сейчас: «Может, ну ее нахрен, эту нашу работу?» Добавить несколько дюжин стремительных поцелуев и крепкий утренний кофе, поданный не в постель, а уже в коридор, где в спешке пытаешься зашнуровать ботинки, так и не разобравшись спросонок, где чьи.


— Бережно положить три первых снега, красный кленовый лист, влетевшего в комнату воробья, ворох недописанных шпаргалок, ролики в коридоре, новую куртку, старый велосипед, белую пену над чашкой, царапину от бритья, пустой холодильник, торт, оставшийся от воскресных гостей, бурю и натиск радиоточки, рваный носок, мокрый собачий нос, собранные чемоданы, в десять утра самолет, в семь вечера поезд, автобус — сейчас не помню, но точно после восьми.


— Грохот далеких соседских будильников, третий за месяц разбитый стакан — к счастью, к счастью, мы все это помним. Детский голос: «Можно я не пойду в школу?» — и собственный: «Господи, можно и я никуда не пойду?». Шарканье дворницкой метлы на Месиню, за открытым настежь окном, внезапная тишина, комментарий из кухни: «Умер проклятый метельщик!» — и общий хохот, день задался.


Готовую смесь выпить залпом, трижды перевернуться с боку на бок, проснуться, обнаружить, что жив, вдыхать, выдыхать.

Улица ПолоцкоPolocko g.Две горсти гороха, одна морского песка


— Ночью луна была красная, — говорит Наташка. — И здоровенная такая, слушай! Как будто это вообще больше не наша луна, а какая-то противоестественная голливудская жуть. И ветер выл в трубе так истошно, словно навек там застрял и спасения нет. А в сад пришли какие-то чужие черные коты, три штуки. И тоже очень страшно выли, не хуже ветра. Я полночи думала — к чему все эти прекрасные добрые знамения? А теперь ясно: к твоему приезду! Но ты все-таки звони в следующий раз, предупреждай заранее. Я же тоже куда-нибудь уехать могу.

— Еще как можешь, — киваю я. — Ты шустрая. Но я не сомневался, что тебя застану. У нас всегда было отличное чувство времени, мы даже во двор одновременно выходили.

— А кстати, да.


Мы сидим на чердаке, как сидели тридцать с лишним лет назад. И хочется сказать, что это тот же самый чердак, но врать не стану, совсем другой. И город другой, и даже страна. И весь мир изменился так, что я порой думаю: детство наше, похоже, прошло на какой-то другой планете. Еще немного, и я вспомню, как мы дружно грузились в транспортный звездолет, волоча за собой чемоданы, прижимая к животам ошалевших от растерянности котов.

А чердака, куда мы залезали в детстве, чтобы спрятаться там от всех на свете и от самого света в сумрачной тени застиранных соседских простыней, давным-давно нет ни на одной из планет. И дома тоже. Все к лучшему, это был очень старый дом с печами, которые топили углем, и такими щелями в стенах, что зимой меня укладывали спать в куртке, которую мама почему-то называла анораком, а папа — паркой, и, застегивая на мне молнию, подмигивал: «Ты сегодня настоящий полярник». И если после этих его слов удавалось не заснуть, дождаться, пока лягут родители, встать и выглянуть в окно, можно было увидеть, как по нашей улице среди голых лип, угольных куч и подмерзших по краям луж бродит белый медведь, задумчивый и строгий, почему-то всегда один. Мне очень хотелось рассказать про медведя папе, но тогда пришлось бы признаться, что я вовсе не засыпаю в девять, а лежу и слушаю их телевизор за стеной, обрывки взрослых разговоров, звон посуды, скрип диванных пружин. Поэтому папа так и не узнал о белом медведе, родившемся от его шутки про полярника, декабрьских сквозняков, громкого шороха дедеронового капюшона, поцелуя в нос и традиционного напутствия: «Счастливой зимовки!»


Зато Наташке я рассказал про медведя сразу. В первый же момент. Вышел во двор один, без родителей, увидел ее, такую красивую, высокую, почти взрослую, со спортивной сумкой через плечо, в настоящей ковбойской рубашке, в красном платке, повязанном, как у пиратов в кино, подошел и сказал: «А ты знаешь, что ночью по нашей улице ходит белый медведь?» И она серьезно кивнула: «Всю зиму думала, откуда он взялся».

Мы стали друзьями еще до того, как она договорила. Хотя по идее шансов у нас не было. Все-таки Наташка — девочка, выше меня на целую голову и старше почти на три года. Мне шесть, ей скоро девять, в детстве это огромная разница. Но мы даже не то чтобы преодолели это препятствие, а вообще ни разу не задумались, кому сколько лет и кто какого роста. Только потом, когда уже совсем выросли, удивлялись задним числом — как это у нас так лихо получилось. Спасибо медведю.

Штука в том, что Наташка действительно его видела. До сих пор в этом не сомневаюсь.


Накануне нашего знакомства во дворе косили траву, ее не успели убрать, и теперь всюду валялись охапки душистого, еще влажного сена. Наташка поставила меня в центр самого большого травяного острова. Велела:

— Кружись! Можешь быстро, можешь медленно, как хочешь. Но только все время в одну сторону, пока не упадешь. Упасть — это самое главное. Не бойся, тут мягко.

А я и не боялся.

До сих пор помню, как начал кружиться по часовой стрелке, сперва медленно, а потом все быстрее, и не то чтобы я хотел этого ускорения, оно происходило само, независимо от моей воли, как будто мое тело стало каруселью, а весь остальной я — просто пассажиром, который не может ни управлять движением, ни даже спрыгнуть по собственному желанию. Если уж купил билет, терпи, жди, пока карусель не остановится.

Потом я все-таки упал. Это тоже случилось само, я даже не понял, как и почему. Только что кружился — и вот уже лежу на мягкой колючей траве, а весь остальной мир продолжает вращаться. И это оказалось совершенно удивительно. До сих пор всегда было наоборот: я сам двигался, бегал, прыгал, куда-то лез, а мир оставался надежным и неподвижным. Теперь стало не так.

— Здорово, да? — спросила Наташка. Она тоже лежала в траве, неподалеку, метрах в трех от меня, и смотрела в бешено вращающееся над нашими головами небо. — Это меня папа научил. Давно, я только в первый класс пошла. Он мне так доказывал, что земля вертится. Сказал: «Сейчас сама почувствуешь». Но я все равно не верю.

— Так в книжках же написано, что вертится, — откликнулся я, слишком рано выучившийся читать и надолго сохранивший безграничное уважение ко всякому напечатанному слову.

— Мало ли что в книжках. Книжки пишут взрослые, а они часто врут, я проверяла.

Я открыл было рот, чтобы возразить, но не стал. Слишком уж быстро кружилось небо, чтобы спорить. Тем более взрослые действительно иногда врут, это я уже знал.


Было лето, каникулы, почти все соседские дети разъехались, и мы с Наташкой бродили всюду вдвоем. «Могущественные повелители тысячи дворов», — говорила она, и я безмерно гордился столь высоким званием.

На самом деле дворов в нашем квартале, за пределы которого нам запрещали выходить под страхом вечного, до самой осени, заточения в душной квартире, было гораздо меньше, но мы не сомневались, что рано или поздно храбро перейдем дорогу, свернем за угол и распространим свою безграничную власть до самых дальних городских окраин.

А пока я заново изучал ближайшие к дому окрестности. В Наташкиной компании они вдруг снова исполнились сладкой, завораживающей угрозы, как в те дни, когда я впервые вышел во двор один. Снова стали неведомой территорией — формулирую я сейчас. Но это просто слова взрослого человека. А тогда были ощущения — подлинные, неописуемые. Мои — навсегда.

— Там живет девочка, которую превратили в старушку, — говорила Наташка, указывая на угловое окно двухэтажного дома, такого же ветхого, как наш.

— А разве так бывает?

Никогда ни на миг не подвергал ее слова сомнению. Но мне были нужны подробности, чем больше, тем лучше, тем легче уложить в голове новую информацию — совершенно сокрушительную, когда имеешь дело с Наташкой.

— Бывает вообще все, — строго говорила она. — Просто некоторые вещи — редко. Так редко, что никто их не замечает. Думают, все нормально, всегда так было. А я замечаю. Однажды эта старушка прыгала во дворе через скакалку. Прыгала и плакала. Представляешь? Ясно, что она еще недавно была девочкой, а потом ее — рррраз! — и заколдовали. Даже в школу пойти не успела, наверное. Хотя это как раз не самое страшное.