– Полутора сотен?! Их так много?
– На самом деле гораздо больше. Мы, к сожалению, не настолько всесильны, как хотелось бы. И в отделе нас пока всего восемь человек. Но делаем, что можем. Лично я даже сплю сейчас на работе. Никто не заставляет, но так гораздо легче вставать, поспав всего три часа.
– Это звучит пострашней, чем рассказы о демонах, – сочувственно сказала Ингрида.
– Ничего, – вздохнула Таня. – Еще два дня, и отдохнем. Большая Весенняя Охота закончится, хотим мы того или нет.
– За оставшиеся два дня перебьете всех демонов? – обрадовалась Ингрида. Она по-прежнему не очень верила в реальность происходящего, но ее разобрал азарт.
– Всех, к сожалению, не успеем. Их тут страшные толпы, особенно по весне. Но наши КАРМы работают в полную силу примерно неделю: за три дня до полнолуния и три дня после. И не каждый месяц, а только в апреле и октябре. На все про все у нас две недели в году – Весенняя и Осенняя Охоты. Но и это гораздо лучше, чем ничего.
Помолчали.
– Я пойду, – наконец сказала Таня. – Это конечно свинство – оставлять вас одну после всех этих разговоров. Но работы не просто много, а как говорил мой папа, до жопы. Извините за грубость, но сказать иначе – считайте, соврать. Вот моя визитка, захотите поговорить – добавьте меня в Фейсбуке. Но учтите, раньше чем через три дня я туда не загляну. Продержитесь?
– Да чего там «держаться», – усмехнулась Ингрида. – Ничего же не случилось. Нетрезвая женщина в форме полицейского несла в моем присутствии околесицу о демонах, предварительно укокошив одного из них прямо у меня на глазах. Подумаешь, горе. Переживу. Всего каких-то несчастных три дня.
Улица Наугардуко(Naugarduko g.)
Вольховский Ры
С Вольховским они не дружили, даже приятелями не были. Просто одноклассники, объединенные общим днем рождения – 22 сентября. В этот день оба приносили в класс конфеты, и их матери заранее договаривались, чтобы не купить одинаковые.
Еще какое-то время они вместе сидели на уроках черчения, за первой партой: оба были любимчиками преподавательницы, потому что чертили лучше остальных. Он – благодаря многолетним занятиям в художественной школе, где, помимо прочего, учили писать шрифты. Вольховский тоже вроде бы занимался в какой-то изостудии или кружке; он не интересовался. Но пару раз видел на школьных выставках рисунки Вольховского и втайне ему завидовал: рисунки были очень хороши. Было в них особое очарование обманчивой легкости, как будто Вольховский не возился с карандашами и красками, а просто взял и наколдовал эти свои простые картинки – дерево на ветру, старика на качелях, лодку с веслами среди высокой сухой травы.
Краем уха слышал, как взрослые говорили, что у Вольховского «настоящий талант», это звучало гораздо круче, чем просто «способности». Про способности время от времени говорили всем, чтобы не особо гордились успехами: нет никакой заслуги в том, чтобы родиться способным, просто повезло. «Настоящий талант» – это, конечно, тоже просто везение, зато очень крупное. Все равно что найти клад.
Вольховского звали Радек, но по имени его почему-то никто не называл. Только по фамилии, даже учителя. Среди одноклассников он выглядел этаким игрушечным взрослым: малый рост, причесанные на ровный пробор светлые кудри, прозрачная детская худоба, но лицо всегда оставалось серьезным и одновременно каким-то отчаянным, как будто Вольховский сейчас поедет стреляться на дуэли, вот только допишет диктант.
Один раз был у Вольховского дома. Вольховский тогда заболел чем-то серьезным, не ходил в школу целый месяц, и классная руководительница велела его навестить. Квартира у Вольховского оказалась маленькая и темная, зато дом стоял возле холма, поэтому получалось интересно: поднимаешься на третий этаж, заходишь в квартиру и обнаруживаешь, что она на самом деле на первом, да таком низком, что подоконники буквально лежат на земле.
Больше, собственно, ничего о Вольховском не помнил – только эту удивительную полуподвальную квартиру на третьем этаже, рисунки да общий день рождения. Ну и что Вольховский умер сразу после выпускного вечера. Такое поди забудь.
Среди бывших одноклассников ходили смутные слухи, что Вольховский умер от каких-то наркотиков. То ли передозировка, то ли просто грязный шприц попался, то ли аллергия у него оказалась на что-то там. Поверить в наркотики было непросто: Вольховский даже сигарет не курил. И когда в день «последнего звонка» тайком пробрались в физкультурную раздевалку и пустили по кругу несколько бутылок вина, пригубил с явным опасением, похоже, пробовал спиртное в первый раз. Это многие заметили, но смеяться не стали. Над Вольховским почему-то никогда не смеялись, хотя теоретически он со своим малым ростом, льняными кудрями, тонкими руками и отчаянным взглядом мог стать отличной мишенью для школьных остряков. Но что-то в нем было такое, что никто не связывался.
Девчонки из класса, Светочка, Рута и кто-то еще ходили на похороны; он не пошел. Слышал, как вечером на кухне его мать шепталась с соседкой, причитали: «Какое горе потерять ребенка, какое горе». Но подробностей так и не узнал. Потому что не хотел узнавать. Обычно любопытный, вечно совавший нос в чужие секреты, на этот раз только что уши не затыкал. И заткнул бы, да не пришлось, о смерти Вольховского как-то не особо болтали.
Потом, гораздо позже, понял, вернее, смог признаться себе, что просто испугался. Когда тебе шестнадцать лет, смерть кажется событием, не имеющим к тебе отношения. Умирают только герои книг и кинофильмов. И некоторые старики, такие дряхлые, что уже не могут сами встать с постели. И еще на войне, но войны сейчас нет, поэтому я совершенно точно не могу умереть, и мои ровесники тоже не могут. Так не бывает, потому что так не бывает, точка, все. Он смутно опасался, что вместе с подробностями о смерти Вольховского в него войдет – не то чтобы именно сама смерть, скорее просто согласие с тем, что она в принципе, теоретически для него возможна. А соглашаться с этим он не хотел.
Поэтому выкинул Вольховского из головы и не вспоминал о нем много лет.
Той зимой на него навалилось все сразу – не то чтобы внезапно, но по некоторым пунктам он до последнего надеялся проскочить.
Однако не вышло. Началось с острого приступа почечных колик; нашли камни, раздробили их лазером, прописали таблетки и какую-то дурацкую диету, исключавшую почти все мало-мальски съедобное, но он все равно ее соблюдал, потому что до смерти перепугался. Тело, до сих пор не дававшее особых поводов для тревоги, вдруг оказалось пришедшим в неисправность скафандром, деваться из которого решительно некуда, за его пределами открытый космос, вечная пустота.
Вскоре после того, как пошел на поправку, Ирма сказала, что им надо какое-то время пожить врозь; спросил как бы в шутку: «Лет сорок-пятьдесят?» – а она серьезно кивнула: «Что-то вроде того».
Всегда спасался работой, но проект закончился за неделю до Рождества, а о новом пока даже разговоров не было; не мог отделаться от нехорошего подозрения, что разговоров этих не вели лично с ним. До сих пор все вроде бы шло неплохо, но с таким начальством как Якуб никогда не знаешь, на каком ты свете, насколько тверда земля под ногами да и земля ли она.
Решил всерьез заняться подготовкой к выставке, но Вальтер в очередной раз предложил ее перенести; обижаться на него не мог, понимал, что вежливому галеристу гораздо проще сослаться на какие-то досадные технические накладки, чем сказать правду: «Твои последние работы – полное говно». Сам знал, что говно, и это было хуже всего. Если бы не это, на все остальное – Ирму, работу и даже дурацкие камни в почках – вполне можно было бы забить. Обычные житейские катастрофы, глупо надеяться вечно их избегать. А перестать быть художником – катастрофа совсем иного масштаба. Как если бы Моисей, прилежно записав на скрижалях надиктованные заповеди, вдруг обнаружил, что столь впечатлившее его представление на горе организовал ловкий факир.
Всегда верил, что внезапная утрата вдохновения – миф, придуманный ради оправдания лени, если уж можешь, то можешь, не зря говорят «талант не пропьешь». Оказывается, еще как пропьешь. Или проешь. Или пролюбишь. Или, что наиболее вероятно, прозарабатываешь. Ну, или все это вообще не при чем, талант просто иссякает. Без каких-либо внешних причин. Сам.
Когда-то в юности читал китайские – сказки? рассказы? байки? Поди пойми, что это за жанр; сейчас сказали бы «городские легенды», и это определение было точнее остальных. Неважно; главное, что одна из историй повествовала о предсказателе: каждому человеку он говорил, сколько еще риса тому суждено съесть, и по этому количеству можно было более-менее точно высчитать, оставшийся тебе срок жизни[12]. Думал теперь: может быть, дело в этом? Мне было суждено нарисовать, предположим, сорок отличных картин, и я уже израсходовал этот запас, но почему-то не умер. И теперь, как ни старайся, получится только дрянь. Число плохих картин, очевидно, не лимитировано – кто будет такую пакость считать?
Сам понимал, что идея дурацкая, но она не выходила из головы. Казалась чертовски логичной и все объясняющей; говорят, со всеми психами происходит именно так.
Известие о маминой смерти должно было его окончательно добить. Оно, в общем, и добило, но сперва, наоборот, мобилизовало. Потому что пришлось отрывать задницу от дивана, а взгляд от стены, на которую был готов пялится сутками напролет, покупать билет на ближайший самолет, собирать вещи, лететь, утешать многочисленных маминых учениц, командовать одуревшей от горя родней, организовывать все, что следует в таких случаях организовать – можно сказать, не приходя в сознание. Однако функционировал вполне исправно, на кофе, снотворном и мечтах о коньяке, который твердо пообещал себе в любом количестве – потом, когда все закончится.
Но когда все закончилось, ему уже вообще ничего не хотелось, даже коньяку, хотя девочки, все мамины «девочки», от шестнадцати до пятидесяти с чем-то там, настойчиво предлагали выпить на поминках хотя бы рюмку, сулили, что станет легче.