Сказки старого Вильнюса VII — страница 26 из 42


В начале декабря Берта сказала: слушай, у нас есть проблема, – и Иван чуть не умер на месте, потому что сразу решил: вот и все. Но она добавила: я влюблена в тебя по уши, мне с тобой весело, и спокойно, и вообще хорошо. Очень не хочется тебя, такого прекрасного, огорчать, но у меня есть традиция: встречать новогоднюю ночь за работой. От нее лучше не отступать. Один раз, очень давно, поддалась на уговоры, и потом за весь год не написала почти ни строчки; ладно, вру, написала, но это была моя худшая книжка, к счастью, у меня хватило ума ее на фиг выбросить, больше так не хочу.

Он даже рассмеялся от облегчения: господи, всех проблем – одна новогодняя ночь? Плюнь и забудь, терпеть не могу этот праздник. Лягу спать, или пойду в клуб с приятелями, в кои-то веки надерусь. Берта повисла у него на шее: не рассердился, не обиделся, ты самый прекрасный, ура! И весь остальной декабрь у них получился очень счастливый, свидания были чаще, и заканчивались, как правило, утром, причем – послезавтрашнего дня. И Ивану, конечно, все равно не надоело; впрочем, это он как раз заранее знал.


Но, вернувшись домой под вечер тридцать первого декабря, он внезапно затосковал. Хотя не обманывал Берту: до сих пор Новый год не казался ему важным праздником или, скажем, знаменательной датой. Но и никогда не вгонял в депрессию. Просто слегка раздражал. А тут вдруг стало по-детски обидно, хоть плачь.

Ни в какой клуб Иван, конечно, ни с кем не пошел; в любом случае, об этом надо было договариваться заранее, а ему как-то даже в голову не пришло. Идея проспать всю ночь была хороша, но совершенно нереалистична: они с Бертой дрыхли почти до полудня, и теперь он был свеж и бодр, как никогда. В конце концов, составил вполне приемлемый план. Сходил в магазин, купил килограмм мандаринов и три бутылки сухого вина, решил: сварю большую кастрюлю глинтвейна, буду всю ночь читать Бертины детективы, это почти все равно, что болтать с ней о пустяках.

Полночь Иван встретил, как было задумано – в кресле, с кружкой глинтвейна и книгой; пока за окном гремели салюты и взлетали в небо петарды, он перечитывал первый том, где шахматист Клаус знакомится со своей новой соседкой Илоной, они оба кажутся нелепыми, трогательными дураками, и даже не представляют, что у них впереди. Какое-то время и правда было неплохо, но к трем часам Иван как-то незаметно скис. Решил позвонить Берте, поздравить… ай, ладно, при чем тут какие-то поздравления? Просто поговорить. Услышать ее голос. Спросить: а в этом году ты меня любишь? – и услышать знакомое, задумчивое, почти печальное: ой, ты знаешь, похоже, что да!

После такого приятного разговора вполне можно было бы допить остатки глинтвейна и завалиться спать, но вместо Берты ему ответил механический голос: абонент недоступен, и прочее бла-бла-бла. И вот это его не на шутку встревожило, хотя конечно, можно было списать на плохую работу связи в новогоднюю ночь или обычную Бертину рассеянность – подумаешь, заработалась, забыла зарядить телефон. Но это теоретически, а на практике звонил ей снова и снова, наверное, тридцать раз, а может быть, сорок. А потом плюнул и стал одеваться: чего сидеть и впустую гадать, тыкая в телефонные кнопки, когда до ее дома на улице Повило Вишинскё отсюда максимум двадцать минут пешком. Сказал себе: я просто посмотрю на ее окна. И, может быть, крикну: «Привет!»


Окна Бертиной квартиры на втором этаже были темными, только в гостиной горел – не то чтобы свет, скорее, свеча. Но вопреки здравому смыслу, это зрелище Ивана не успокоило, наоборот, встревожило еще больше. Даже мелькнула совсем уж нелепая мысль: где свеча, там пожар, – хотя и сам понимал, что это слишком. Даже для свихнувшегося влюбленного перебор. Однако после того, как она не выглянула на его крики и даже Зигги не залаял в ответ, Иван понял, что перспектива впервые всерьез поссориться с Бертой пугает его куда меньше, чем идея вернуться домой. Потому что как поссоримся, так и помиримся, долго ли умеючи. А с ума я могу сойти навсегда.


Звонить в дверь не стал, открыл замок своим ключом, бормоча: чем хуже, тем лучше. Почему, собственно, «хуже», даже мысленно уточнять не стал. Застукать Берту с любовником было совсем не так страшно, как обнаружить, что ее вообще нет на свете – сам не знал, как такая глупость могла прийти ему в голову, но она пришла и тут же по-хозяйски заняла все свободное внутричерепное пространство, и несвободное тоже, и вообще все.

В гостиной Берты действительно горели свечи, две обычные и одна темно-синяя, украшенная золотыми вензелями, сам ее на Рождественской ярмарке покупал. На низком журнальном столе стояло блюдо с мандаринами, две початых бутылки с неведомо чем и одна большая тарелка, на которой красовался кусок пирога. Берта сидела на ковре по-турецки, Зигзаг сладко спал, умостив на ее колено свою сливочную башку, а оба кресла были заняты какими-то незнакомцами. В одном сидел худой лысый старик, завернутый в клетчатый плед, в другом – крупная высокая женщина; она первой заметила Ивана и улыбнулась ему так приветливо, что он, еще ничего толком не понимая, на всякий случай заранее всех простил.

Старик флегматично сказал: ну вот, все, как я говорил, надо было спорить с вами на деньги, был бы сейчас богат. Когда уже вы, юные дамы, поймете, что тайны следует иметь не от всех?

Берта обернулась к Ивану. Сперва нахмурилась, но тут же улыбнулась и махнула рукой. Сказала: ладно что с тобой делать. Раз уж пришел, садись.

Сквер С. Монюшкос(S. Moniuškos skv.)Возможны варианты

Андрис пересекает сквер, что напротив Дома Учителя. Настроение у него – хуже некуда. Ничего не случилось; собственно, в том и беда, что ничего не случилось, просто жара, просто пыль, просто скука, просто все как всегда.

В такие жаркие дни особенно обидно сидеть в городе, выбираясь только к бабке по выходным; на хуторе не так душно, но тоже скучно до тошноты, даже если на весь день уйти в лес. Хотя раньше, в детстве Андрис любил гулять в лесу. Но одно и то же, вечно одно и то же из года в год: лето, город, работа, жара, выходной, хутор, лес, жара и тоска, тоска. А отпуск еще нескоро, да и толку от того отпуска. Куда поедешь с такой зарплатой? Все к той же бабке или к сестре в Шяуляй. Прямо сейчас еще можно было бы рвануть автостопом на море, но что делать у моря в ноябре? И какой может быть автостоп? Поздно уже. Раньше надо было ездить, студентом, пока молодой, пока можно все, а не сидеть сиднем на бабкином хуторе все каникулы, потому что мама сказала, а ей ее мама сказала, а той тоже кто-нибудь такую глупость сказал.

Мне двадцать шесть лет, – думает Андрис, – а я дальше курортного поселка на Неринге еще никогда не уезжал; да и то так давно, в детстве, что, кажется, просто приснилось, мало ли, что у мамы с той поездки фотографий полный альбом.

Так мне и надо, – вдруг с ослепительной и одновременно очень спокойной яростью думает Андрис. – Так мне и надо, – повторяет он. – Потому что нельзя послушно сидеть на месте, слушать чужие рассказы о путешествиях, злиться и придумывать, что мне в этом не нравится, почему я так не хочу. Нельзя год за годом обещать себе: «Я еще все успею когда-нибудь потом». А самое главное, нельзя было бросать музыку, что бы ни говорила мама. И поступать надо было в музыкальную академию, не с первого раза, так хоть с десятого; не в академию, так хоть в музучилище, лишь бы не в этот поганый технический университет, бросить который так и не хватило храбрости. И что толку, в задницу теперь можно засунуть свой красивый диплом.

Я трус, – думает Андрис. – Не умный, не осторожный, не расчетливый, не практичный, не терпеливый, не ответственный, как привык себя утешать, а просто самый обычный трус. Трусы вот так и живут: потихоньку, помаленьку, безопасно, безрадостно, жалко. Когда ты трус, твой выбор – тихая жизнь, стабильная низкооплачиваемая работа, лето, город, выходные на бабкином хуторе, жара и тоска, тоска.

Андрис замедляет шаг, хотя сам понимает, что это бессмысленно, невелика храбрость – прийти на работу не за четверть часа до начала смены, а всего за десять минут. Опоздать, впрочем, тоже невелика храбрость, разве что вообще не явиться, но на это Андрис никогда не решится, и сам это знает, работа есть работа, пусть консультантом в магазине бытовой техники, хотя бы за гроши.

* * *

– Вот этот красивый юноша, который идет медленно-медленно, – говорит Вера, – конечно же, музыкант.

Вацлав пожимает плечами. «Тебе каждый второй художник или музыкант», – думает он. Но не спорит. Какой смысл спорить? Все равно проверить нельзя.

Впрочем, Вера всегда слышит его возражения, будь они хоть трижды безмолвные. Веру не провести.

– Да точно музыкант. Этот мальчик играет в оркестре на флейте, – говорит она и тут же сама себя перебивает: – Нет, прости, я ошиблась. Какая может быть флейта? Конечно же, на тромбоне. Он джазовый музыкант.

«Такой молодой, и вдруг джазовый, – кривится Вацлав. – Что вообще молодежь понимает про джаз?»

Но не возражает. Вера очень упрямая. А права она или нет, не проверишь. Какой смысл возражать.

– Мальчик играет на тромбоне, – твердо говорит Вера. – Он очень хороший музыкант. Талантливый. Девушки от него без ума. Девушки любят симпатичных музыкантов. Их можно понять, сама бы в такого влюбилась. Но почему-то всю жизнь люблю только тебя.

«Ну надо же, – удивленно думает Вацлав. – Что это с моей Верой? Она меня любит, я знаю. Но вслух об этом обычно не говорит».

* * *

У Андриса кружится голова, темнеет в глазах так, что он останавливается, оглядывается по сторонам: есть ли здесь хоть одна свободная лавка? Но все скамейки заняты, в сквере какая-никакая, а все-таки тень. А сегодня жара, такая жара…

Звонит телефон, Андрис достает его из кармана, одновременно прислоняясь спиной к ближайшему дереву – так нормально, можно стоять. Андрис касается зеленой кнопки, говорит: «Привет», а потом какое-то время молчит и слушает. Наконец отвечает: «Я помню про репетицию. Естественно, буду вовремя; когда это я опаздывал?.. Ай, ну мало ли, что было на гастролях в Варшаве в каком-то дремучем пятнадцатом году».