Покорно, безропотно, но явно против своей воли, Мерлин встал и последовал за Оливией, прокладывавшей себе дорогу сквозь обезумевшую толпу, шум в которой достиг своего апогея и грозил перерасти в настоящие беспорядки. Он покорно принял свое пальто и, спотыкаясь, сделал дюжину шагов, выйдя под апрельский дождь. В ушах все еще слышался топот легких ножек, танцевавших на столе, и звуки смеха, полностью заполнившего весь маленький мирок кафе. Молча они направились к автобусной остановке на Пятой авеню.
Лишь через день она снова заговорила о свадьбе, – она решила поменять дату: лучше всего обвенчаться пораньше – первого мая.
И они поженились, и это произошло довольно прозаически, под канделябром в той самой квартире, где Оливия жила со своей мамой. Сразу после свадьбы они витали в облаках, но постепенно все прошло – и наступила скука. На Мерлина свалилась ответственность: теперь он был обязан приносить домой свои тридцать долларов в неделю, которых вместе с ее двадцатью едва хватало, чтобы накапливать на их телах почтенный жирок и скрывать его с помощью приличной одежды.
После нескольких недель, не увенчавшихся успехом экспериментов с близлежащими ресторанами, было решено, что они присоединятся к великой армии потребителей полуфабрикатов, поэтому для него все вернулось на круги своя, и каждый вечер он снова заходил в кулинарию Брейдждорта и покупал картофельный салат, нарезанную ветчину, а иногда, в приступе экстравагантности, даже фаршированные томаты.
Затем он шагал домой, входил в темный холл и поднимался на третий этаж по скрипящей лестнице, покрытой старым, давно утратившим рисунок, ковром. В холле пахло чем-то древним: то ли овощами урожая 1880 года, то ли мебельной политурой, бывшей в моде тогда, когда Брайан по прозвищу «Адам-с-Евой» выступал против Уильяма Мак-Кинли; портьеры здесь весили на унцию больше за счет пыли, собранной ими со стоптанных ботинок и оборок платьев, давным-давно превратившихся в материал для стеганых одеял. Запах преследовал его по всей лестнице, становясь еще более заметным на каждом пролете, где его подчеркивал неистребимый аромат приготовляемой пищи, сменявшийся на следующем пролете давно знакомым духом ушедших поколений.
В конце концов перед ним оказывалась дверь его комнаты, бесшумно распахивавшаяся с почти неприличной готовностью и закрывавшаяся с презрительным фырканьем после его «Дорогая, это я! Приготовься к пиру!».
Оливия, всегда возвращавшаяся домой на верхней площадке автобуса – чтобы «подышать воздухом», – стелила постель и развешивала одежду. Услышав приветствие, она выходила, небрежно целовала его, даже не закрывая глаз, а он неуклюже, как лестницу, обнимал ее, схватив за руки, будто она должна была вот-вот потерять равновесие и, как только он чуть ослабит хватку, свалиться прямо на пол. Так целуются лишь на втором году брака, когда пару уже не назовешь молодоженами, которые – как говорят те, кто понимают толк в этих вещах, – целуются, словно актеры на сцене.
Они ужинали, а после выходили прогуляться в Центральный парк, располагавшийся в двух кварталах от их дома. Иногда ходили в кино, которое терпеливо растолковывало им, что все в жизни существует именно для них, что впереди у них обязательно что-то великое, выдающееся и прекрасное, нужно лишь быть послушными и покорными своей судьбе и не желать лишнего.
Так они прожили три года. После этого в их жизни наступила перемена: Оливия родила ребенка, ставшего для Мерлина новым потребителем материальных ресурсов. На третьей неделе после родов, прорепетировав целый час, нервничая, он вошел в контору к мистеру Мунлайту Квиллу и потребовал огромную прибавку жалованья.
– Я здесь работаю вот уже десять лет! – заявил он. – С девятнадцати лет! Я всегда прилагал все усилия для процветания бизнеса.
Мистер Мунлайт Квилл ответил, что ему нужно все обдумать. На следующее утро, к великой радости Мерлина, он заявил, что готов предпринять давно обдуманный шаг, – он собирался полностью удалиться от дел, лишь изредка нанося визиты в магазин, а ведение дел он поручит Мерлину, назначив его управляющим с жалованьем пятьдесят долларов в неделю и одной десятой долей прибыли. Когда старик закончил говорить, щеки Мерлина окрасились румянцем, а на глазах выступили слезы. Он схватил руку хозяина и, крепко ее сжимая, забормотал:
– Вы так добры, сэр. Вы чрезвычайно добры… Не знаю, как вас благодарить…
Вот так после десяти лет преданной службы ему наконец повезло. При взгляде назад это восхождение к вершине карьеры стало казаться ему вовсе не серым, жалким и суетным десятилетием остывающего энтузиазма и расставания с грезами; это уже не были годы, заставившие потускнеть лунный свет на улице и навсегда унесшие юность из облика Оливии, – нет, теперь ему представлялось, что это было торжественное и славное восхождение вопреки всем неблагоприятным обстоятельствам, которые он сознательно преодолевал благодаря несокрушимой силе воли. Самообман оптимизма, хранивший его от страданий, нарядился теперь в позолоченные одежды самодовольства. Несколько раз он хотел оставить мистера Мунлайта Квилла и продолжить свой полет, но из чистого сострадания так никуда и не ушел. Как ни странно, теперь он считал, что лишь благодаря собственному упорству он тогда «решил остаться – и победил»!
Тем не менее давайте сейчас не будем пенять Мерлину – пусть он рассматривает себя в новом привлекательном свете. Он ведь все же добился успеха: к тридцати годам он получил хорошую должность. В тот вечер он, сияя, покинул магазин и потратил все свои деньги на лучшие деликатесы из имевшихся у Брейдждорта и шагал домой с великой вестью и четырьмя огромными бумажными пакетами. Не имело никакого значения и то, что Оливия плохо себя чувствовала и не могла есть, и то, что неравная борьба с четырьмя фаршированными томатами увенчалась легкой тошнотой, и даже то, что большинство яств испортилось на следующий день в разморозившемся леднике. Впервые – не считая единственной недели сразу после свадьбы – Мерлин Грейнджер считал, что «у природы нет плохой погоды».
Новорожденного мальчика нарекли Артуром, и их жизнь обрела степенную значимость, а по прошествии некоторого времени – и центр притяжения. Мерлин и Оливия в своей собственной вселенной отошли на второй план; но то, что они утратили как личности, было возвращено им в форме некоей первобытной гордости. Загородный коттедж так и не материализовался, его место заняло месячное пребывание в пансионе в Эшбери-парк; каждый год на две недели, когда Мерлин получал отпуск, они отбывали в веселый вояж, и особенно хорошо становилось в те часы, когда дитя засыпало в большой комнате с окнами на море, а Мерлин мог прогуляться в толпе по тротуару под ручку с Оливией, попыхивая сигарой и пытаясь выглядеть «на миллион долларов».
Почти не замечая, как медленнее стали течь дни и быстрее бежать годы, Мерлин проскочил тридцать один и тридцать два, а затем неожиданно наступил тот возраст, когда река времени смывает почти все остатки прекрасной юности: ему исполнилось тридцать пять. И однажды на Пятой авеню он вновь увидел Каролину.
В солнечное, цветущее пасхальное воскресенье улица представляла собой роскошное зрелище: казалось, весь мир состоял сплошь из апрельских лилий, фраков и шикарных шляпок. Пробило полдень, из соборов высыпал народ, – двери открывались широко, и люди, выходившие наружу, встречавшие знакомых, заводившие беседы, махавшие белыми букетами ожидавшим шоферам, сливались в один сплошной смех, который, казалось, исторгался из громадных уст Святого Симона, Святой Хильды и Святых Апостолов.
Перед собором Святых Апостолов выстроились все двенадцать членов приходского управления, исполнявших освященный временем обряд вручения доверху наполненных пудрой пасхальных яиц пришедшим к службе дебютанткам этого года. Вокруг с удовольствием резвились чудесно выглядевшие дети из самых богатых семей, прекрасно одетые и причесанные, похожие на сияющие бриллианты на пальцах своих матерей. Кажется, сентиментальность требует говорить о бедных детях? Да, но ах… дети богачей! Умытые, опрятные, приятно пахнущие, будущее лицо нации – и, кроме того, разговаривающие так негромко и властно!
Маленькому Артуру исполнилось пять, он был ребенком из «среднего класса». Непримечательный, незаметный, с носом, который так навсегда и остался единственной греческой чертой его лица, он крепко держался за теплую и липкую руку матери. С другой стороны шел Мерлин, и они вместе двигались в расходившейся по домам толпе. На Пятьдесят третьей улице, где было сразу две церкви, образовался самый обширный и плотный людской затор. Скорость движения снизилась до такой степени, что маленькому Артуру без всякого труда удавалось успевать идти со всеми в ногу. Именно здесь Мерлин заметил медленно скользнувшее к обочине и там остановившееся открытое ландо темно-красного цвета с блестящими никелированными деталями. В нем сидела Каролина!
На ней было черное облегающее платье, на руках – бледно-розовые, пахнувшие лавандой перчатки, а на талии красовался пояс из орхидей. Мерлин вздрогнул и в ужасе уставился на нее. Впервые за восемь лет, прошедших с его свадьбы, он вновь встретил эту девушку. Но она более не выглядела девушкой! Она была все так же стройна, хотя не совсем так же, поскольку присущая ей раньше мальчишеская развязность и дерзость юности исчезли, как и детский румянец щек. Но красота осталась: в ее фигуре появились достоинство и очаровательные признаки двадцатидевятилетнего благополучия; она восседала в ландо так непринужденно и уверенно, что все смотрели на нее, затаив дыхание.
Неожиданно она улыбнулась – той самой улыбкой из прошлого, яркой, как этот пасхальный день и окружавшие ее цветы, чуть более мягкой и от того немного потерявшей блеск и бесконечность обещания, которое она излучала в книжном магазине девять лет назад. Улыбка стала суровой, разбивающей иллюзии и от того печальной.
Но и мягкости, и радости в ней было достаточно, чтобы сразу двое молодых людей в нарядных костюмах поспешили приветственно снять шляпы и продемонстрировать всем свои чуть взмокшие набриолиненные головы; волнуясь и кланяясь, они поспешили к ее ландо, чтобы мягко коснуться своими серыми перчатками ее лавандовых. А за этими двумя сейчас же последовал еще один, а затем еще двое, и вокруг ландо стала быстро расти толпа. Мерлин услышал, как какой-то молодой человек рядом с ним поспешно извинился перед своим, видимо, менее «светским», спутником: