— Мама, мы тебя сломаем…
Тяжелую работу работаем, дак позвонки-ти с места сходят, надо их пригнетать».
И такая жизнь, оказывается, и требует от человека неиссякаемой любви, непрестанного нравственного подвига, притом неэффектного, невидного, не рассчитанного ни на какое признание со стороны:
«Матрена смолода плотная была, налитая, теперь выпала вся. Мне ее тошнехонько жалко:
— Матрешишко, ты умри лучше!
— Что ты, Матвей! Я тебе еще рубаху стирать буду!…»
Лишь самым большим художникам отпущено такое разумение «силы и смысла письма». С пронизывающим лаконизмом Шергина идет в сравнение разве немногословность одного из его прямых литературных учителей — Аввакума. Это на страницах читанного-перечитанного писателем «Жития» жена протопопа Марковна, находясь на пределе физического изнеможения, находит в себе силы поддержать мужа простыми, незабываемыми словами: «… добро, Петрович, ино еще побредем».
Матрена Корелянина принадлежит к тысячам женщин, кто был в супружестве «помощниками неусыпающими, друзьями верными», кто в дни отходничества мужей «сельдь промышлял, сети вязал, прял, ткал, косил, грибы, ягоды носил», а еще вершил мужское поделье: «тес тесал, езы бил (перегораживал реки для семужьего лова. — А. Г.), кирпичи работал» — кто безвестно созидал богатство России. Их, безымянных, обойденных «монографическим» вниманием историков Отечества, — их, никогда высоко не мысливших о себе и так и не узнавших (хотя слагали они песни, причитания, пели былины, сказывали сказки!), что они цвет земли нашей, — разыскивал в поморской стороне и воскрешал словом своим к долгой жизни Борис Викторович Шергин. Подвижничество, верил он, должно служить для людей вечным образцом.
Писатель не раз говорил, что все его искусство — заимствование из языкотворчества трудящихся людей, что он прошел огромную школу освоения народного слова: «Ряд лет я записываю разговорную речь, главным образом у себя на родине, в пределах бывшей Архангельской губернии. Промышляю словесный жемчуг „по морям и волнам“, на пароходах и на шхунах, по пристаням и по берегам песенных рек нашего Севера. Слушаю, как говорит народ и что говорит».
Шергин называл «северными художниками слова» рыбаков, лесорубов, заводских рабочих, в «картинную, насыщенную образами речь» которых писатель был влюблен.
Художественный мир Шергина заселен работниками разных ремесел, а потому профессиональные словари живут в языке Шергина. В очерке «Рождение корабля» от корабельщиков автор заимствует выражения: «Ель на воде слабее сосны», «Он обходил берега Ледовитого океана, строя шкуны… и елы сшивая», «отворили паруса», «паруса обронив, бросили якоря». Из лексикона плотников берет он образ для пейзажной картины: «птицы разом вскрикнули и поднялись над мелями в три, в четыре венца» («Для увеселенья»). По-мореходски уместно именует писатель путешествия «путеплаваниями» («Достояние вдов»). Шергин наглядно показывает, как обогащался национальный словарь лексикой, а слова оттенками в устах профессионалов. В новелле «Лебяжья река», посвященной труду мастеров росписи по дереву, приводятся рабочие (и вместе изысканнейшие!) эпитеты-термины, обозначающие колеры исключительной нежности: «светло-осиновый» и «тьмо-лимонный». В рассказе «Устюжского мещанина Василия Феоктистова Вопиящина краткое жизнеописание» маляр точнейше пользуется глаголами-терминами: «краска должна вмереть в дерево», «лубочные картины… цветил ягодным соком».
Писателем ценилась непраздность народного слова, несущего в себе отраженный свет породившей его психологической ситуации. Как подлинный гимн слову народному воспринимается рассказ «Для увеселения», где два брата Личутины, выброшенные предзимней бурей на камни, перед лицом неотвратимой гибели вырезают на обломке корабельной доски эпитафию себе.
Для читателя очевидно, что память Шергина стала вместилищем многообразных культурных ассоциаций, которые жили в сознании начитанных поморов на рубеже прошлого и нынешнего веков, — всего того, что было фактически народной культурой, и это создает поразительное богатство стилистики его произведений.
В исповедально-портретных монологах, где каждое слово, интонация были характеризующими, художник «до дна» раскрывал психологию героев («Рассказ Соломониды Ивановны», «Мимолетное виденье», «Митина любовь»).
При сравнительной оценке произведений мастера, уже переживших скоротечную славу некоторых сочинений его современников, припоминаются страницы шергинского «жизнеописания» маляра Василия Феоктистова Вопиящина. Оный Вопиящин рассказывал: «У иконного письма теперь такого рачения не видится, с каковым я приуготовлял тогда… дверцы и ставеньки про свое наивное художество. Которое, впрочем, художеством никто и не называл, но не более как расписные ложки и плошки. Господин Менк, пейзажист из превосходных, неоднократно удивлялся… процедуре нашего письма. Он говорил: „Теперь я понимаю, для чего моя картина, висящая в гостиной, помрачнела в десять лет. А дверь, которую здешний мещанин упестрил своей варварской кистью сорок лет назад, не утратила колоритов“.
Искусство Шергина не только долгие годы не утратит «колоритов» для поколений читателей, но и будет объектом всевозрастающего, пристального изучения со стороны новых поколений мастеров слова.
Работа Шергина над народным словом — это, как бы сказал Бажов, «дело мешкотное», а не рысистое. Но это дело прочное, надежное.
Ал. Горелов
Двинская земля
Родную мою страну обходит с полуночи великое Студеное море.
В море долги и широки пути, и высоко под звездами ходит и не может стоять. Упадут на него ветры, как руки на струны, убелится море волнами, что снег.
Гремят голоса, как голоса многих труб, — голоса моря, поющие ужасно и сладко. А пошумев, замкнет свои тысячеголосые уста и глаже стекла изравнится.
Глубина океана — страшна, немерна, и будет столь светла, ажно и рыбы ходящие видно.
Полуночная наша страна широка и дивна. С востока привержена морю Печора, с запада земли Кемь и Лопь, там реки рождают золотой жемчуг.
Ветер стонет, а вам — не печаль.
Вихри ревут, а вам — не забота. И не страх вам туманов белые саваны… Спокойно вам, дети постановных матерых берегов; беспечально вы ходите плотными дорогами.
А в нашей стране — вода начало и вода конец.
Воды рождают, и воды погребают.
Море поит и кормит… А с морем кто свестен? Не по земле ходим, но по глубине морской. И обща судьба всем.
Ростят себе отец с матерью сына — при жизни на потеху, при старости на замену, а сверстные принимаем его в совет и дружбу, живем с ним дума в думу.
А придет пора, и он в море путь себе замыслит велик.
… Парус отворят, якорь подымут, сходенки снимут… Только беленький платочек долго машется.
И дни побегут за днями, месяцы за месяцами. Прокатится красное лето, отойдут промысла. У людей суда одно по одному домой воротятся, а о желанном кораблике и слуха нет, и не знаем, где промышляет.
Встанет мрачная осень. Она никогда без бед не проходит Ударит на море погода, и морская пучина ревет и грозит, зовет и рыдает. Начнет море кораблем, как мячом, играть, а в корабле друг наш, материна жизнь…
О, какая тьма нападет на них, тьма бездонная!
О, коль тяжко и горько, печали и тоски несказанной исполнено человеку водою конец принимать! Тот час многостонен и безутешен, там — увы, увы! — вопиют, и нет помогающего.
Придет зима и уйдет. Разольются вешние воды А друга нашего все нету и нету. И не знаем, быть ему или не быть.
Мать — та мрет душою и телом, и мы глаз не сводим с морской широты.
А потом придет весть страшна и грозна:
— Одна бортовина с другою не осталась… А сына вашего, а вашего друга вода взяла.
Заплачет тут вся родня.
И бабы выйдут к морю и запоют, к камням припадаючи, к Студеному морю причитаючи:
Увы, увы, дитятко.
Поморской сын
Ты был как кораблик белопарусный
Как чаечка был белокрылая!
Как елиночка кудрявая
Как вербочка весенняя!
Увы, увы, дитятко,
Поморской сын!
Белопарусный кораблик ушел в море,
Улетела чаица за синее,
И елиночка лежит порублена,
Весенняя вербушечка посечена
Увы, увы, дитятко,
Поморской сын!
От Студеного океана на полдень развеличилося Белое море, наш светлый Гандвиг. В Белое море пала Архангельская Двина. Широка и державна, тихославная та река плывет с юга на полночь и под архангельской горой встречается с морем. Тут островами обильно: пески лежат, и леса стоят. Где берег возвыше, там люди наставились хоромами. А кругом вода. Куда сдумал ехать, везде лодку, а то и кораблик надо.
В летнюю пору, когда солнце светит в полночь и в полдень, жить у моря светло и любо. На островах расцветают прекрасные цветы, веет тонкий и душистый ветерок, и как бы дымок серебристый реет над травами и лугами.
Приедем из города на карбасе. Кругом шиповник цветет, благоухает. Надышаться, наглядеться не можем. У воды на белых песках чайки ребят петь учат, а взводеньком выполаскивает на песок раковицы-разиньки. Летят от цветка к цветку медуницы мотыльки. Осенью на островах малина и смородина, а где мох, там обилие ягод красных и синих. Морошку, бруснику, голубель, чернику собираем натодельными грабельками: руками — долго, — и корзинами носим в карбаса. Ягод столько — не упомнишь земли под собой. От ягод тундры как коврами кумачовыми покрыты.
Где лес, тут и комара, — в две руки не отмашешься.
Обильно всем наше двинское понизовье. На приглубистых, рыбных местах уточка плавает, гагара ревет, гусей, лебедей — как пены.
Холмогорский скот идет от деревень, мычит — как серебряные трубы трубят. И над водами и над островами хрустальное небо, беззакатное солнце!
Мимо деревень беспрестанно идут корабли: к морю один, к городу другие. И к солнцу парусами — как лебедь.