Сказы и сказки — страница 39 из 63

Шли попадьи — кажна шириной зеленой во всю улицу К своим домам подошли, а ни в калитку, ни в ворота влезть не могут.

Хошь и конфузно было при народе раздеваться, а верхни платья с себя сняли, в домы заскочили.

Бедной народ попадьины платья себе перешили. Из каждого платья обыкновенных-то платьев по двадцать вышло.

Попадьи отдышались и пошли по городу трезвон разносить:

— И вовсе нет ничего хорошего в Уйме. Ихни деревенски лад и согласье от глупости да от непониманья чинопочитанья. То ли дело мы: перекоримся, переругаемся — и делом заняты, и друг про дружку все вызнали!

Чиновницы из форточки в форточку кричали, — это у них телефонной разговор, — попадьям вторили.

Потом чиновницы, как попадью стретят, о лопухах заговорят с хихиканьем. А попадьи чиновниц крапивным семенем да репейниками обзывали.

Это значит — повели благородной разговор.

Теперича-то городские жители и не знают, каково раньше жилось в городу. Нонче всюду и цветы и дерева. Дух вольготной, жить легко.

Ужо повремени малость! Мы нашу Уйму яблонями обсадим, только уж всамделишными.

Оглушительно ружье

Сказывал кум Митрий Артамоныч про свое ружье. Ствол, мол, широченный, калибру номер четыре.

Это что четыре! У меня вот тоже ружье, тоже своедельно — ствол калибру номер два!

Кабы ишшо пошире, я бы в ствол спать ложился. А так в нем, в стволе ружейном калибру номер два, я сапоги сушил, провиант носил.

Опосля охоты, опосля пальбы ствол до горячности большой нагревался, и жар в нем долго держался.

В зимны морозы, в осенню стужу это часто было очень к месту и ко времени. От устали отдыхать али зверя дожидать на теплом стволе хорошо! Приляжешь и поспишь часок другой-третий.

Чтобы тепло попусту не тратилось, я к стволу крышку сделал. Выпалю для тепла, крышкой захлопну — и ладно.

Бывало, сплю на теплом ружье, на горячем стволе, а Розка, собачонка, около сторожем бегат. Как какой непорядок: полицейского, волка али друго какого зверя почует, ставень от ствола оттолкнет в сторону, меня холодом разбудит. Ну, я с ружьем своим от всякого оборону имею.

Мое ружье не убивало, а только оглушало: тако оглушительно!

Раз я дров нарубил, устал, на ружье, на теплом стволе спать повалился. Лесничий с полицейским заподкрадывались. Рубил-то я в казенном лесу. Розка молчком, тихомолком ставень откинула, меня холодом разбудила. Кабы малость дольше спал, меня бы сцапали и с дровами и с ружьем.

Я скочил, стряхнулся, выпалил, да так хорошо оглушил лесничего с полицейским, что у них отшибло и память, и всякое пониманье, а движенье осталось. Я на лесничем, на полицейском, как на заправской паре, дрова из лесу вывез. Оглушенных в деревне на улице оставил, сам в лес воротился. Мне и ответ держать не надо.

С этим оглушительным ружьем я на уток охотился. В саму утрешну рань нашел озерко, на нем утки плавают, в прохладительности туманной покрякивают, меня не слышат.

Ружье-то утки видят, — таку махину не всегда спрячешь! Видят утки ружье, да в своем утином соображении ствол калибру номер два за ружье не признают. Это мне даже сквозь туман явственно понятно.

Утки оглушительно ружье за пароходну трубу сосчитали, думали: труба в отпуску и по лесу прогуливает себя. Не все ей по воде носиться, захотела по горе походить. Утки таким манером раздумывают, по воде разводье ведут, плясом кружатся.

Туман тоньшать стал, утки в мою сторону запоглядывали. Я пальнул. Разом все утки кверху лапками перевернулись и стихли.

Надо уток достать, надо в воду залезать, а мне неохота — вода холодна. Кабы Розка, собака, была, она бы живо всех уток выташшила. Да Розка дома осталась.

Жона шаньги житны пекла. Об эту пору у Розки большое дело — попа Сиволдая к дому не допускать. А поп по деревне бродил, носом поводил, выискивал, чем поживиться.

Розка — умна животна — пока все не съедено, пока со стола не убрано, ни попа, ни урядника полицейского, ни чиновника (не к ночи будь помянуто, чтобы во снах не привиделся) и близко не подпустит. Коли свой человек идет: кум, сват, брат, Розка хвостом вилят, мордой двери отворят.

Сижу, про собаку раздумываю, трубку покуриваю, про уток позабыл.

К уткам понятье и все ихни чувства воротились. Утки зашевелились, в порядок привелись, крылами замахали и вызнялись. «Вот, — думаю, — достанется мне от жоны за эко упушшенье».

Утки вызнялись, тесно сбились, совешшание ведут.

Я опять пальнул. Уток оглушило, они на раскинутых крыльях не падают, не летят, на месте держатся.

Тут-то уток взять дело просто. Я веревку накинул и всю стаю к дому поташшил.

Дождь набежал. Я под уток стал и иду, будто под зонтиком. Меня вода не мочит, меня дождь не берет. Дождь пробежал, солнышко припекло, я под утками иду, — меня жаром не печет.

Дома утки отжились, ко двору пришлись. Для уток у меня во дворе пруд для купанья, двор да задворки для гулянья. Как замечу уткинские сборы к полету-отлету, я оглушительно ружье покажу — утки хвосты прижмут, домашностью займутся. Яйца несут, утят выводят.

Вскорости у всех уемских хозяек утки развелись. Всем веселы хлопоты, всем сыто.

Поп Сиволдай выбрал время, когда собаки Розки дома не было, пришел ко мне и замурлыкал таки речи:

— Я, Малина, не как други-прочи, я не прошу у тебя ни уток, ни утят, дай ты мне ружья твоего, я сам на охоту пойду, скорей всех, больше всех разбогатею.

От попа скоро не отвяжешься — дал ему ружье.

Сиволдай с вечера на охоту пошел. Ружье-то ему не под силу нести, он ружье — то в охапке, то волоком ташшит. А к месту приташшился вовремя и в пору.

На озере уток большое стадо — больше, нежели я словил. Поп Сиволдай ружьем поделил и курок нажал, да ружье-то перевернулось, выпалило и оглушило.

Очень хорошо оглушило, только не уток, а Сиволдая! Попа подкинуло да на воду на спину бросило.

Поп Сиволдай не потоп, а весь день до потемни по озеру тихо плавал.

Первыми эко чудо увидали старухи грибницы, ягодницы. Увидали и запричитали:

Охти, дело невиданно,

Дело неслыханно.

Плават поп поверху воды,

Он руками не махат.

Он ногами но болтат.

Большо диво, большо чудо!

Поп молчит,

Не поет, не читат,

У нас денег не выпрашиват.

Это сама больша удивительность!

С того дня стали озеро святым звать. Рыба в озере перевелась, утки на озеро садиться перестали.

Озер у нас много. Мы на других охотимся, на других рыбу ловим.

Гуси

Моя жона картошку копала. Крупну в погреб сыпала, мелку в избу таскала в корм для телят. Копала — торопилась, таскала — торопилась и от поля до избы мелкой картошки насыпала дорожку.

Время было гусиного лету. Увидали гуси картошку, сделали остановку для кормежки. По картошкиной дорожке один-по-один, один-по-один — все за вожаком дошли гуси до избы и в окошко один за одним — все за вожаком. Избу полнехоньку набили, до потолка. Которы гуси не попали, те в раму носами колотились да крылами толкались и захлопнули окошки.

Дом мой по переду два жилья: изба, для понятности сказать, — кухня да горница. Мы с жоной в горнице сидим, шум слышим в избе, как самовар кипит, пиво бродит и кто-то многоголосо корится, ворчит, ругается. Двери толкнули — не открываются. Это гуси своей теснотой приперли. Слышим: заскрипело, затрешшало да и охнуло!

Глянули в окошко и видим: изба с печкой, подпечком, с мелкой картошкой для телят с места сорвалась и полетела.

Это гуси крылами замахали да вызняли полдома жилого — избу.

Я из горницы выскочил, за избой вдогонку, веревку на трубу накинул, избу к колу привязал. Хошь от дому и полверсты места, а все ближе, чем за морем. И гусей хватит на всю зиму есть.

Баба моя мечется, изводится, ногами в землю стучит, руками себя по бокам колотит, языком вертит:

— Ишшо чего не натворишь в безустальной выдумке? Да и како тако житье, коли печка от дому за полверсты? Как буду обряжаться? На ходьбу-беготню, на обрядно у меня ног не хватит!

Я бабу утихомирил коротким словом:

— Жона, гуси-то наши!

Баба остановилась столбом, а в головы ейной всяки мысли скоры да хозяйственны соображенья закружились. Баба рот захлопнула, мыслям смотр сделала, их по порядку-череду поставила. Побежала к избе — как так и надо, как по протоптанному пути. Гусей разбирать стала: которых на развод, которых сейчас жарить, варить-коптить. И выторапливается, кумушкам и соседкам по всей Уймы гусей уделяет. За дело взялась и устали не знат, и дело скоро ладится; которо в печке пекется, которо в руках кипит, жарится. Моя баба бегат от горницы до избы, от избы до горницы, со стороны глядеть — веревки вьет.

Вот и еда готова. Жона склала в фартук жареных гусей, горячи шаньги сверху теплом из печки прикрыла, в горницу приташшила, на стол сунула, тепло вытряхнула. Приловчилась да эдаким манером и друго всяко варенье-печенье наносила и каждой раз тепла притаскивала. В горнице тепло и неугарно. По дороге тепло проветрилось, угар в сторону ушел.

Моя жона в удовольствии от хозяйничанья. Уемски бабы, тетки, сватьи, кумушки, соседки, жонины подруженьки гусей жарят, варят, со своими мужиками едят, сидят — тоже довольны. У меня жилье надвое — изба от горницы на отлете, не как у всех, а по-особому, — и я доволен.

Только попу Сиволдаю все мало. Надобно ему все захватить себе одному.

— Это дело и я могу, — кричит Сиволдай. — Картошки у меня с чужих огородов много, мне старухи кучу наносили, и на отбор мелкой.

Поп Сиволдай насыпал картошки и к дверям, и к окошкам, и в избу, и в горницу, и на поветь. Гуси не мешкали и по картофельным дорожкам через двери да в окошки полон дом набились.

Поп обрадел, двери затворил, окошки захлопнул. Поймал гусей. Гуси крылами замахали, поповской дом подняли. В доме-то попадья спяшша была, громко храпела, проснуться не успела. Поп Сиволдай за гусями жадно бросился, про попадью позабыл. Вот поп заподскакивал: