Федот и перечить не стал, взял, глянул, очки на нос, резец в руку, грушевую доску на колени, сел поближе к свету, под окно. И не больно долго вырезал.
— Готово!
Бурылин удивился. Сам-то он наперед знал, что Федот такой манер не глядючи смастерит. С другой заковыкой к старому приступает: подсунул платок из бухарской пряжи. Персидских мастеров рисунок, позаковыристей английского.
— Вот тут споткнешься. Таких платков на наших набоешных не сделают.
Федот постукал по табакерке ногтем, нюхнул, чихнул, очки красной тряпицей протер. Платок на лавке раскинул, пригляделся, что к чему, с чего начинать, откуда линию вести, прикинул, только сказал:
— Персидские да заграничные, а мы нешто параличные?
Вырезал, да и получше образца вывел. Обедать сели. Федот каши гречневой сварил, говядины для праздника во щи бросил, а Бурылин опять сухарь вприхлебку с кипятком грызет. Федот смеется над ним:
— Зубы, парень, сломаешь. Ты хоть бы о празднике разговелся. Получаешь теперь с мое, а то и поболе бывает. На что деньги бережешь?
А тот в ответ:
— Сплю и вижу свою прядильну. Иду я по ней, а веретена поют, много их, целы тысячи. А опомнюсь — нет-то у меня ничевошеньки-ничего. И такая ли тогда злость меня на всех людей возьмет, что, кажется, не знаю, что бы я с ними сделал. С ума меня сводит фабрика, жив не останусь, а построю свою или в Сибирь пойду. Потому и сухарь грызу.
А глаза у него, как у волка ночью, огнем горят. И такой вид острожный, кажется, он тебе ни за что ни про-что ножик под ребро воткнет.
Федоту пугаться нечего, капиталов за свой век не ахти много накопил. Он и говорит Бурылину:
— Вон ты какой, теперь вижу. Пожалуй, что да: или голову тебе сломят, или все перед тобой, придет время, в дугу гнуться станут.
Пообедали. День воскресный, обоим нечего делать, Бурылин опять за свое:
— Мастер ты, Федот, что и говорить. Заводчик небывалый, но одну вещь все-таки не осилишь… и показывать тебе ее нечего.
А Федот тоже разошелся, не хочется ему уступать.
— Все сделаю, — твердо этак заявляет.
— Сдержишь слово?
— Чего не сдержать.
— Поклянись отцом с матерью!
— Мы и без клятвы вырежем. А надо будет — поклянемся. От слова не отступимся. Что за вещица — покажи. Ну-ка, заморская, что ли, какая диковинка? Кем делана? Богом, что ли?
— Человечьи руки делали, но получше наших. Нет, Федот, не осилишь.
Федот ухмыляется.
— Ну, если такая заковыристая штукенция, пересилить, может, и не пересилю, а в точности сведу. Одно скажу: коли человек делал, и я сделаю. С любым человеком в своем деле потягаюсь. Если богом сделана, тогда, может, отступлю. Давай выкладывай.
Бурылин за карман держится, а выкладывать боится.
— Штучка небольшая, и не знаю, показывать ли. Сделать не сделаешь, а слух плохой про человека пустить можешь.
Зря сказал. Федот не из таких был: без дела языком чесать не любил. Не человек — могила.
Вынул Бурылин из кошелька сотельный билет, только с молоточка, похрустывает.
— Сведи в точности.
Федот — на попятную: за такую доску — верная каторга. Кому хочется в колодках ходить?
— Не видал я и не слыхал.
Подальше от Бурылина сел, а тот не отступает:
— Да я ради шутки. А вот, вишь, и доказал. Хороший ты резчик, а на этом манере споткнулся. Прямо скажи — кишка тонка, не при нас доска резана, сметки недостает, — да было сотенную в карман.
Федот его за руку.
— Если ради шутки — могу. Вырежу. Вырежу и тут же изрублю.
Взял сотенный билет, а работа куда тонкая. На казенном дворе делана по всем правилам. Стал резать Федот на пальмовой доске. Бурылин рядом сидит, досматривает, сам не верит, что Федот денежную болванку вырежет. Не больно споро дело подвигается. Воскресенья четыре старался Федот. Все ж таки вырезал, с обеих сторон рисунки срисовал с орлом, циферками и со всеми министерскими подписями. Бери манер и печатай сторублевки. Показал Бурылину, ну, тот и руками развел.
— Твой верх, Федот. Одно сказать: не резчик ты, а бог. Еще лучше бога.
Федот — дощечку было рубить, как условился, топор взял, пошел к порогу, а Бурылин у него из рук манерку выхватил, не дает портить.
— Помедли, — говорит, — изрубить успеем. Я завтра в печи сожгу. А ныне испробуем, что получится.
Штрифтовальный ящик с полки снял, краски подобрал и бумаги гербовой принес. У него уж все заготовлено заране было. Хлоп! И сотельный билет готов. В точности сведен, словно с монетного двора подали.
— Гляди, Федот, что получается! Да мы с тобой богаче всех фабрикантов станем.
Федот глянул на билет да изорвал его на мелкие клочки. Богом молит:
— Дай изрублю эту пагубную доску, на горе себе я ее вырезал. Не отдашь — сам пойду донесу. Вырезал я ее не для твоего шельмовства.
Как упомянул Федот о доносе, Бурылин сразу в лице потемнел, не больно понравилось. Ходит Федот за Бурылиным по избе, тот не отдает манер, а силой не вырвать у него — и не думай: задолеет, силища у мужика лошадиная, изомнет в труху. Видит Бурылин — не сговорить Федота, на иконы перекрестился, обещал шельмовством не заниматься и завтра же доску сжечь. Убрал ее под замок в сундук.
Неделя прошла, другая кончилась, а Бурылин и не открывает сундука. Федот требует:
— Когда ты сожжешь пагубную доску? Вынимай!
Бурылин хихикает:
— Экой ты слепой, да я ее давно спалил и золу на огород выбросил.
Федоту не больно верится. Сундучок открыть велит, думает, на плутовство сосед пошел. Отперли сундук, никакой там доски нет.
Нет, так нет. Федот все-таки еще раз упредил:
— Коли что коснется, какой слух пойдет, — донесу, сам схожу, вот те крест!
А Бурылин и ухом не ведет.
— Я, — говорит, — давно уж забыл про ту доску. Из любопытства твое мастерство испытал, вот и все.
Как-то по лету за грибишками оба собрались. Лес в те поры у самых фабричных ворот рос. Гриба родилось необеримо. Ткнулись в лес вместе, ходят-поговаривают, боровики под корень ломают, чинно да мирно. Дале да дале — и разошлись в чаще. А уже далеконько ушли, места глухие, непролазные, и солнце в ту глухомань не заглядывает. Сначала брели да аукались, друг дружке откликались. Потом Федот: «Ау, ау!»
От Бурылина никакого ответа, диви под землю провалился. Покликал, покликал Федот своего друга, тоже отстал, думает: не мал ребенок, не заплутается, выйдет на опушку, встретимся. Бродит один по чащобнику, а в кузове больше половины. Скоро бы и домой пора.
К вечеру вышел Бурылин на опушку, в кузове — полно, сел на пень, посвистывает, аукает Федота, а его нет как нет. Одному вертаться не в охотку. Сидит, ждет. Сумеркаться стало. Последние грибники, свои же фабричные, из леса идут. Бурылин их спрашивает:
— Тамотка моего деда слепого не заметили? Где его леший водит, знать, сослепа закружился.
Бабенки смеются:
— Видали, на твоем деде волк на свадьбу покатил…
Затемно ввалился в свою халупу Бурылин. Не дождался старика. Как ступил через порог, бросил кузов на голбец, дверь на крючок, сам скорее под пол со свечой.
Утром на смену пора, а Федот все грибничает. В набоешной контурщики спрашивают Бурылина:
— Что наш дед, захворал, что ли?
Бурылин объясняет:
— Похоже, в лесу очки потерял, сослепа с дороги сбился, плутает где-то, а то, может, и к старухе в деревню грибы сушить понес. Еще третьеводни собирался на побывку домой.
Артельные в ум взять не могли: как так в неположенное время Федот на побывку отлучился и хозяину не доложил? За такие выходки хозяин не миловал. Федот — как в воду канул. С того дня Бурылин за Федота дело стал править. Заводчиком поставили. Бурылин сразу прибавку себе запросил, а о своих артельных и не заикнулся. Накинул хозяин сколько-то ему.
Решили, что сгиб Федот.
А Бурылин полгода не проработал — расчет хозяину заявил. Тот было его попридержать хотел. Бурылин — ни в какую. Я, говорит, свою светелку строить надумал. В Приказ сбегал, грамоту принес, чтобы запретов ему не чинили, и с фабрики в тот же день разочелся. Приказ за Бурылина горой встал. Фабричные диву даются, как-де быстро резчик в гору пошел: давно ли в лаптях шлепал, а ныне светелку заводит! Поставил он светелку, и дело у него колобком покатилось. Пяти лет не прошло — ткацкую в пять этажей затеял, дом себе построил, первый в городе. Рысаки, тройки, кареты, кучера. Деньги ему — словно с неба валятся. Дивится народ. Жену себе взял из купецкой семьи. Вровень с купцами первой гильдии стал, еще богаче, пожалуй. Ему теперь и чорт не брат. Кого запугал, кого задарил. Все у него в долгу, как в шелку.
Только вот однажды пожаловал к губернатору некий купец вместе с полицией, высыпал на стол кредиток целый мешок.
— Посмотри, ваша милость, каковы?
Тот глядит:
— Новенькие, только со станка.
— То-то и оно, что только со станка, — сказывает купец. — Все до единой фальшивенькие. Бурылинские приказчики всучили.
Дело не шуточное. Дулся, дулся губернатор, однако делать нечего — пришлось ехать.
Другому бы человеку верная каторга или петля за денежную фабрику. А Бурылин сухим вылез, от губернатора отвертелся, — ну, ясно, сунул немалый куш. В губернии-то было — и концы в воду. Ан царев министр и услышал, сам встрял в эту кутерьму.
Все думали — пропал хапуга, придется ему распроститься со своими фабриками.
А оказалось, и царев министр на золотой-то крючок клюнул: замял дело, под сукно положил. И попрежнему все начальство к Бурылину в гости ездило, пили, ели, картежничали.
В тот год орехов уродилось видимо-невидимо. Чуть ли не до белых мух парни с девками за орехами по воскресеньям в лес ходили. Осень пришла такая ли раскрасавица.
Лес в новую одежду принарядился. Сверху, словно во сне, листья обрываются, и не поймешь, или они падают, или нет, лениво-лениво на землю садятся, оранжевым ковром под ноги стелются.
Белкам приволье. Самый лучший орех им остался. Тешатся они, с сучка на сучок шныряют.