— У нас не по-вашему. У нас сам колокол выговаривает: «Эй, эй! К реке поглядывай! Тяни-тяни, потягивай! Тяни-тяни, потягивай!» Вот какой у нас колокол.
Филимошка того и ждал, почал потихоньку из-за куста холстины на себя потягивать. Порядочно он скатал. И все ему мало. Глянула как бы ненароком Дуня к кустку, а холстина-то, как живая, за куст ползет. Так и обмерло у нее сердце. Дело неладно. Кричать боится: еще порешат. Так это приветно улыбнулась она и простенько бродяжке:
— Эх ты, как у вас все чудно, не по-нашему. А скажи, как у вас дочка причитает, когда мать на погост несут?
— У нас-то? — Сам к кусту поглядывает. — У нас старшая-то ревет: «Хоть бы попряла еще часок, хоть бы еще нам кусок». А младшая-то еще пуще: «На руках не донесем — на лошади повезем!»
Услыхал Филимошка и принялся в две руки тянуть, чтобы побольше отхватить. Уж он больше и сигналов не слышит.
Той порой пустились взапуски Огашка с Оленкой к отцу, мол, у нашей Дуньки-ротозеихи половину холстов уволокли.
А Дуня не сплоховала, говорит она бродяжке:
— А у нас старшая-то кричит: «Караул, люди добрые». А меньшая-то ревет: «К нам воры пришли! Чужое понесли!» — Да так-то усердно она крикнула, что на всех ближних бельниках ее услышали. Бегут с разных сторон люди с топорами, с кольями. И Трофим поспел. За кустами-то который лежал, — этот утек. Агафошку помяли на бельнике, в судную избу отвели. Ни одного вершочка Дуня не проворонила.
А пока Огашка с Оленкой за отцом-то с ябедой бегали, у них на портомойне-то двух сырых холстин как не бывало. Успели, уволокли. Может, тот же Филимошка спроворил убегаючи. Ябедницам дома выдача сыромятным ремешком: с дела не бегайте, зря не клеплите на свою сестрицу.
Дуняшке мать на праздник козловы сапожки купила. А тем поведала:
— Вот когда и вы обе будете на работе и дома, как Дуняшка, тогда и у вас будут козловы сапожки, а дотоль вы меня и матерью лучше не зовите, непослушницы.
Тут-то Огашка с Оленкой усовестились и стали жить с названной сестрой в миру, в ладу. И все на селе стали скоро завидовать Трофиму и Стефаниде. Говаривали нередко:
— Что, мол, только у вас за дети! Чужие, а живут лучше родных.
Рабочая семья — она испокон текла из чистого живого родника, хоть и лежала тогда еще камнем-бременем на плечах у нашего брата постылая неволя-кабала.
Снежная невеста
У наших-то фабрикантов обхожденье с фабричными людьми, особливо с женщинами молодыми да с девушками, было зряшное, коли не сказать хуже. Дешево больно человек ценился, не дороже аршина сарпинки. Далеко ли ходить за примером, вот — старики сказывают, — хоть бы тот же Семистёкл. Это на Щодчинской фабрике. Когда старый-то хозяин умер, ну тот, как наследник, и взял, конечно, вожжи в свои руки. В Москве обученье проходил, многому ли научился — учителя про то знают, но мод московских нахватался, манеры новые с собой привез.
Одевался модно. Все чтобы с иголочки да глажено. Духами брызгался, куда ни пойдет. За собой он, почитай, больше следил, чем за фабрикой, потому и дело у него шло не ахти как. Скоро прогорел. Прокрутил отцово нажитое.
Настоящее-то имя у него было мудреное — Фемистокл. Откуда-то из книг взяли. А фабричные его больше звали «Семистёкл».
Приехал Семистёкл и такой порядочек завел. Приходят бабы или девушки на работу наниматься, Семистёкл управляющему не доверял, сам смотрел: которая получше, ту примет, устроит. Случится — места нет, а девка-то красивая, возьмет да какую-нибудь пожилую ткачиху и разочтет, а эту — на ее место. Своя рука — владыка. Только такая красавица не обрадуется никакой работе. Семистёкл своего добьется. А пойди девушка супротив него, уволит. Многие молоденькие через этого Семистёкла поплакали.
Жила на Ямах одна девушка, с лица пригожая, резвая да бойкая. Годков ей не много было. Звали ее Дуняшей. Эта самая Дуняша секрет серебряного волоса таила. Нужда не тетка, бьет — не жалеет, погнала Дуняшу с малых лет на фабрику. Пошла Дуняша с товарками к Семистёклу рядиться. Поставил тот всех девок в ряд в хозяйской конторе, ходит, руки в брюки, обсматривает. Никто ему на этот раз из всей партии по вкусу не пришелся, на дверь рукой указал.
— Работы вам нет. Рябых да кривых мне не нужно.
А Дуняше говорит:
— Погоди, с тобой разговор будет.
Красота дуняшина прельстила. Ушли все. Семистёкл к Дуняше таким ли масляным голосом:
— Тебя я возьму в прядильную взамен Марьи, Марья на один глаз вовсе ослепла. Не нужна она мне больше. Ты на ее место встанешь. Как видишь, благодеянье тебе оказываю. Но, чур, — добро не забывать! Будь со мной ласкова да почтительна — работать тяжело не придется, сыта будешь и одета не хуже купеческих дочек.
Дуняша было впопятну:
— Не встану на марьино место, как же я ей в глаза взгляну, коли у ней из рук последний кусок хлеба вырву? У нее дома трое ребятишек. Нет, пойду на другую фабрику.
Семистёкл засмеялся, глупой ее обозвал.
— Ты, — говорит, — о себе больше думай.
Пообещал Марью на другую работу поставить.
Прядильщица Дуняша оказалась незаменимой. Нитка у нее получалась и тонка, и крепка, без сукрутинки, без задоринки.
С того дня, как пришла она в прядильную, Семистёкл часто стал туда наведываться. Какое-нибудь дело накинет и тут как тут. Соседки и нашептали ей: берегись, мол, лебедушка, коршун кружится.
Сама себе Дуняша зарок дала: «Живой не дамся, обрежется он об меня, я ему не в масть».
Семистёкл разок и наказывает мастерку:
— После смены позови ко мне Дуняшку-прядильщицу.
Пришла она в хозяйский кабинет, и начал Семистёкл соловьем разливаться — горы златые сулит, коли она ему совесть отдаст. Дуняша тут и показала себя, — такой отпор дала, что того аж злость охватила, двери запер, не выпускает. А она-то на подоконник, открыла окно да как закричит:
— Люди добрые, спасите!
Чуть было в окно не махнула с третьего этажа. Семистёкл переполохался, дверь сразу отпер.
— Что ты, что ты, я пошутил, — говорит.
А самого задело. Решил: «Не бывать по-дуняшину, быть по-моему».
Про то, как девушка с подоконника кричала, слушок пошел-полетел — с фабрики за ворота, да на улицу, да во все чужие двери. Дружки-приятели семистёкловы узнали — тоже запьянцовские, блудные сынки. Собрались в трактире своей компанейкой, Семистёкла насмех подняли — вот те, мол, и покоритель сердец!
Тот хватил свыше меры, в азарт вошел, в спор полез, раззадорился.
— Дайте срок, через неделю увидите, покорю непокорённую. Сюда на руках принесу!
Дружки за похвальбу эти слова сочли, Семистёкл фабрику под заклад ставит, по рукам бьет:
— Не сдержу слова — бери мою фабрику, сдержу — твою возьму. Неустойка выйдет — свидетели есть.
И ударил под всю фабрику. Дело было в начале масляной. К концу масляной Семистёкл пообещал исполнить задуманное.
На другой день принялся. Смена кончилась — опять Дуню в контору требуют. Пришла. На этот раз вел он себя степенно. На стул девушку посадил, сам напротив сел.
— Теперь, — говорит, — масляна неделя. После работы не грех и покататься. Хочешь, я тебя покатаю? В шубу новую наряжу, платок шалевый вишневый подарю. Ничего от тебя не требую. Только ты не гляди на меня волчицей, особливо на людях, куда я тебя повезу, чтобы друзья мои сразу не поняли, кто приехал, то ли брат с сестрой, то ли муж с женой, то ли добрый молодец с красной девицей.
И на такой сговор Дуня не идет.
— Я, — говорит, — не против покататься, ежели бы вы от чистого сердца приглашали. Вам хочется мною потешиться, а я не на потешенье другим родилась. Вы, говорит, себя цените, а я, хоть и бедна, тоже себя ценю.
Назавтра опять в контору тянут. Семистёкл на этот раз новое придумал: волосы взъерошил, глаза выкатил, бьет себя кулаком в грудь, будто-де от любви несчастной с ума сходит, в петлю лезть готов.
— Я по тебе безумно страдаю. Кроме тебя, мне ничего на свете не мило, не дорого.
А Дуняха и скажи ему на эти слова:
— Какой грех! Полиция пришла. У вас кто-то из кладовой кусок канифаса стащил, ищут, найти не могут.
Семистёкл как вскочит, как забегает, как закричит на всю контору:
— Кто украл? Как украл? Найти, судить, пороть! С фабрики гнать!
Засмеялась Дуняша.
— Успокойтесь, — говорит, — канифас ваш цел. Это я выдумала. Теперь сама вижу, что дороже меня для вас ничего на свете нет.
И опять ни с чем остался Семистёкл.
Тут уж беспокойство стало его заедать. Вспомнил про спор. Через нее фабрики лишиться можно. Теперь не о забаве хозяйской речь, о спасении капитала.
На зорьке, как прогудел гудок, Дуня горбушку хлеба в платок завязала, соли щепоть в коробочку положила и на фабрику подалась. За ворота вышла, глядь — из-под забора горностайка вынырнула, на восходе белый пух на ней алым кажется, глаза с искорками, да такие умные, ласковые, добрые, ну впрямь как у хорошего человека.
И то дивно, что вовсе не боится горностайка Дуняши. Снует по сугробу и коготками такие ли затейливые узоры на снегу пишет, что твой расцветчик. Будто скатерть камчатную, на переборном стане сотканную, весь сугроб разрисовала, да больно забавно. Бегает, сама хитрым глазом все на Дуняшу взглядывает, видно, что-то сказать ей хочет.
Остановилась девушка, дивуется на горностайкины узоры. Тут и вспомнила она: когда-то бабка сказывала, что у ткачей есть своя заступница — горностайка. Неспроста по берегам Уводи норки нарыты. Это все хоромы горностайкины. И книга у нее такая спотайная есть: в нее коготком записывает горностайка обо всем, что на фабрике деется, — и о плохом и о хорошем.
Доброго человека из беды горностайка может выручить.
Вот Дуняша ее и спрашивает:
— Не научишь ли, как мне быть?
Горностайка вскинулась на задние лапки и говорит:
— Знаю, что у тебя за печаль, тут и плакать нечего. За стойкость тебя хвалю. Я за тебя все дельце обделаю. Ты ему скажи: пусть прикатит за тобой вечером к овражку около ивы. А сама не приходи туда и из дому — никуда, ни шагу.