Сказы — страница 42 из 63

Кто ни войдет, встречают одинаково:

— Не пугайтесь. Присаживайтесь. Вы уж извините, но вам малость обождать здесь придется.

Сидят заказчики, ждут, помалкивают. Вдруг телефон зазвенел. Трифоныч берет трубку:

— Да, я вас слушаю! Откуда? Из Управы? Ах, господин урядник? Очень приятно-с. В типографии? Да все в лучшем виде. Хозяина нет. Он отлучился. Кто говорит? Здешний служитель. Что, что? Ваши городовые? Как же, все на своих местах. Недалечко от нас, совсем, можно сказать, недалечко.

Среди бела дня никто и не видел, каким ходом, через какую дверь вошел в типографию Трифоныч, а с ним двадцать его помощников верных. Городовых, что там были, на скамью рядком посадили, к стене поближе, а в руки им по газете дали, чтобы не скучали. А сами за дело принялись вместе с наборщиками. За какой-нибудь час напечатали, что им нужно, в мешки поклали, понесли прямо к трактиру, а у трактира мужик в красной опояске с лошадью дожидался. Сели и покатили.

Как уехали, опамятовались городовые, туда-сюда пошли названивать. Прибежал Перлов с полицией, да поздно.

За такой сыск-розыск Перлову в Управе дали выдачу по зубам, и его со зла да обиды еще пуще охота обуяла сгорстать Трифоныча — не живым, так мертвым.

В троицын день престол правили в одном большом селе, верстах в десяти от Шуи. А у Перлова там как раз родня была. Вот эта родня и проведала, что у Евдокима-пастуха по воскресеньям мужики собираются и какой-то из города к ним ходит. В троицын день полно у Евдокима в избе соберется, и чужесельские заявятся. Городской, мол, приказал Евдокиму потихоньку оповестить, кого надо. Евдоким оповестил.

Вот Перлов захватил с собой пятерых «селедочников» и отправился в то село.

К обеду-то к Евдокиму в избу столько народу набралось — яблоку упасть негде. Трифоныч в красном углу за столом. Для видимости по рюмочке налили, на стол поставили. Трифоныч все думы, мысли, все наказы Ленина выкладывает: как землю делить станут, время придет — с чего новую жизнь начинать. И каждое слово у него десять раз обдумано. И строго его слово, и ласково, и чистая правда в том слове.

Крыльцо на запор замкнули. В самый-то разгар Перлов и подоспел. Ну, сразу избенку пастуха и окружили. Куда денешься? Как быть? Избенка маленькая, сенцы, да двор, да один забор. Трифонычу — верная погибель.

В дверь-то с воли стук, стук!

— Эй, хозяин, отпирай, чего ты там? Что у тебя за гости? Что-то уж больно много собралось?

Сам Перлов стоит на крыльце, руки потирает: дельно, мол, подсидел молодца. Евдоким — на мост, отпирать дверь, Трифоныч за ним — в сенцы.

Ввалился Перлов в избу. У крыльца наготове — тут уж, брат, не улизнешь.

— Что за сход?

— Не сход, а троица, престольный праздник, — отвечает Евдоким.

— Паспорта выкладывай!

Ну, выложили паспорта.

— Где городской гость, сказывай?

— Какой городской? — как ни в чем не бывало, Евдоким сомневается.

— Я вот тебе сейчас покажу какой.

Полез Перлов везде. Как чорт в паутине вымазался. И в печь и в квашню-то с тестом заглянул. Почал шашкой в матрац, в солому пихать: думает, не в матраце ли зашили. Устал лазить, другим приказал.

— Полно-ка, старатель царский, выкушай ради христова праздника, — стакан Перлову подносят.

До первого тот приложился, да и за вторым потянулся. И пошло, и наклевался. Под руки его от Евдокима повели. Бросили где-то в омшанике.

Евдоким вышел в сенцы, дверь снова на засов, сам о мучной ларь стукнул три раза. Знак подал:

— Подымайсь, убрались…

Зешевелилась мука, расступилась, поднимается со дна ларя сам Трифоныч, целехонек, невредим, весь-то с головы до ног белым-бел, никак не отдышится, инда пошатывает его:

— Ну, Евдоким, еле-то я вытерпел, думал задохнусь…

Долгонько он под мукой-то лежал. Ну, отряхнулся, умылся, почистился и опять за стол, на свое место. Все ж таки сделал, что хотел.

Перлов-то очухался в Шуе и вспомнил про «шапку-невидимку» да про крылья.

— Нет, этот не из простых смертных. Из-под рук у пятерых ушел. Ну как тут не поверить, что есть у него шапка-невидимка?

Так дальше да больше, от одного к другому и пошло гулять: «шапка-невидимка» на фабрике орудует!

Ткачам это и больно-то по душе: ты, мол, брат, не очень-то с нашими круто бери, за нас есть кому заступиться.

Вот стали по фабрикам в губернское собрание выборщиков посылать, стали наказы составлять, что от народа в Думе говорить, а само важно — каких людей в Думу послать: рабочих или толстокарманников.

Хозяева своих прочат — у фабричных свои головы есть, да и поудалей многих. Фабрикант Павлов да урядник Перлов по чужой указке подвели так, что выбрали в собрание таскальщика Мелентия Кушакова.

Мелентий — не скажешь, чтобы человек плохой был, но темный, двух слов связать не умел; из мужиков, на фабрику недавно пришел, нужда выгнала. Такой, что есть он в собрании, что нет его — все едино. Какой от него прок? Да и сам-то Мелентий испугался: он и на сходе-то у себя за весь век слова одного не сказал, все сзади где-нибудь в углу стоял да слушал, что другие говорят, кто побогаче, а тут, на вот тебе — сразу в губернское собрание!

Да и то в расчет берет: что я на собрании просижу, там ведь надо свое отстаивать. Мелентию ли отстоять? Он ни в какую не соглашается: другого, мол, взамен пошлите!

А уж тут и списки в губернию подали. Хошь не хошь — поезжай во Владимир. Перлов тоже на это собрание пристроился. Донесенье дал начальству, что я, мол, порадел — подходящего человека подсунул в собрание и на бумажку все ему выписал, что говорить, — это он про Мелентия.

Съехались во Владимир. Впервые фабричных до такого дела допустили. Купцов, хозяев, дельцов всяких в собрании полно. Да и наших рабочих немало.

Только за высоким столом никого наших не видно. Неспроста за стол-то не пустили.

Начались разговоры. Перлов в задних рядах сидит да все на пиджак Мелентия Кушакова поглядывает, благо одежина приметна.

Стали говорить, наказ делать. Кто с фабрик — те, верно, клонят, как народу лучше, да не всяк ясно высказать свои думы умеет. Ну, такого-то раз-раз и замнет говорун какой-нибудь, или с председательского места крикнет, собьет с толку.

День говорят, два говорят — на две стороны раскололись, к согласию притти не могут. Перлов ухмыляется: где уж тут фабричным нас перетянуть!

На третий-то день кой-кто из наших и духом пал: ничего-то у нас не получится, все равно обманут нас, по-своему решат, не пошлют рабочего в Думу. Вот кабы Трифоныча теперь сюда! Да только не перелезет он через стену. А и верно, что стеной высокой отгородился царь от народа этакими вот выборами. В выборщики еще кой-как пройдет рабочий человек. А тут ему и начнут накручивать, спанталыку сбивать. Но только партия наша умела и эту крепость взять. И случилось на этом собрании такое, чего ждать не ждали толстосумы да их прихлебатели. На третий день дошла очередь Мелентию Кушакову выступать.

— Ну, ты, таскальщик Кушаков, что скажешь?

К столу Мелентия просят. Так-то это смеленько встал Мелентий Кушаков, твердым шагом наперед вышел.

«Что это с Мелентием-то? Больно бойко выходит. Откуда смелость взялась?» — Перлов думает. Глаза у Перлова на лоб полезли. А на лицах у ткачей, словно солнышко, улыбка заиграла. Никакой грамотки у Мелентия в руках нет. Глянул Мелентий в ту сторону, где с фабрики-то делегаты сидят, да и начал, да и пошел резать, каждое слово свое, словно золотой, на ладони подносит, руку легонько вперед вскидывает. И раскрыл он все подлые ходы, все лисьи плутни толстосумов, и стало каждому рабочему выборщику все ясно, как в солнечный день. Сразу все дело и выправил. В Думу-то не хозяев, а большевиков выбрали! Это ли была не победа?

«Кто же это такой? — думает Перлов. — Как же это так, кто моего Мелентия подменил?»

Шум, гам, в колокольчик зазвонили. Мелентия ищут, приказывают в особу комнату пройти, а уж там кованые сапоги стучат. Хвать-похвать, а Мелентия Кушакова нет как нет. Кто говорит — в трактир закусить пошел, кто — на фабрику, мол, уехал.

Так больше он на том собрании и не показывался, благо свое дело сделал.

Тут многие, конечно, поняли, что в мелентиевом-то одеянии с его мандатом сам Трифоныч в этот день выступал. Узнал губернатор, позвал Перлова. В нос Перлову тычет:

— Ты что, башка дубовая, забыл мой наказ? Кого подсватал?

Перлов — тыр-пыр на семь дыр: я не виноват-с, сам он прилетел-с.

И начал что-то бормотать о крыльях да о шапке-невидимке.

Ну задали тут Перлову нахлобучку — сам не рад, что и помянул о том.

Года не прошло — все-таки сцапали Трифоныча. Привели в полицию, чортовы дети, по дороге-то связанного бить давай. Думали, Трифоныч перед ними в дугу согнется. Не тут-то было. Голову высоко несет, ступает твердо, слово скажет — как отрежет. Что бы он ни делал, а и о завтрашнем дне думал, знал, что за ним гончих-то много гонится, потому чистенько свой пост правил, чтобы в случае — никаких улик. По всему краю первым вожаком от партии был. А в полиции-то было сунулись, ан и не вышло у них. Не к чему прицепиться. Ни оружья при нем, ни книжек тайных.

Полицмейстер видит — улик за человеком никаких, но отпустить такого — самому от большого начальства после не поздоровится. И то полицмейстер смекает: хоть и улик явных нет, сама жизнь на фабриках против него улика: как пошел слух, что какой-то студент к нам прислан, народ другим стал. Чуть что кого хозяин штрафом стегнул или с заведенья выгнал, — все сразу в один голос и заговорят, на двор высыплют. Стачки-забастовки то и знай.

Ну, ясно, что сам Трифоныч перед полицмейстером за вожака себя не признает.

Долгонько полицмейстер выпытывал да оглядывал Трифоныча. И уж вроде самому-то, что ли, стыдно стало: этакого молоденького, мол, испугались!

И впрямь Трифоныч-то в те поры молод был. Однако из той он был молодежи, что Ленин вокруг себя собирал, на борьбу звал. Рано увидел Трифоныч горе народное. Раз да и навсегда прикинул он, передумал все и повернул на крутую нехоженую стежку, по которой не всякому ходить дано. Нужно сердце такое, в котором бы боль и радость за весь народ умещались и которое бы на подвиг тебя звало. Эта стежка не золотым песочком усыпана, а каменьями острыми, не легко по ней ступать-подыматься. Трифоныч умел беречь свою силу, умел ее и расходовать. Сила без ума — обуза. Сила да ум — счастье.