Сказы — страница 56 из 63

В молодом сердце, скажем, у ровесников Октября, светлый огонь горит, это и не диво. Сверстникам-то Октября сияла новая заря. Под ее светом росли, учились, — все пригодилось в жизни, в хорошем деле.

Ан, поглядишь, и старый-то молодому у нас не уступит. Вон того же Антона Кузьмича Кирпичова, печебоя, возьмем. В войну-то он немало удивил всех, кто его знал. В былые годы дали ему потешное прозвище «Кузьмич — кленовый сундучок». Ну, вроде скопидома, что ли…

А ведь на всю Владимирскую губернию, может, всего-навсего один такой-то печеклад уродился. Редко приходилось Кузьмичу пиво пить, но зато часто доставалось печи бить. Другого печегнета хлебом не корми, только с печи не гони, а этот нет: много он печей склал, да мало на печи спал.

Печничать-то не в свайку тешиться, — тут весь гвоздь; вся удача не в печничной кирке, а в руке. Варежки-то люди носят одинаковы, да руки-то у людей бывают разные.

Еще водил с собой Кузьмич молодого печеклада. Не из корысти взял, по просьбе. Взять-то взял, стало быть, а не торопится открывать подручному все тонкости дела. Лето водит за собой, другое водит. Глину тот ему месит, кирпичи подносит. Случается — позволит старшак молодцу нижний кирпич положить или «зеркала» докладывать — и это считай за счастье. Но чтобы очелок вывести, почать колпак или шатер, или обороты с разделкой доверить — лучше и не проси. Только и ответит:

— Заломчик склал, и это в счет. А теперь гляди на печь, слушай ее речь, пока я лажу задорожку.

Ни за что не даст взять неумелыми руками корневые-то узлы. Все сам: и дутье, и кожух, и зольник, а пуще, чтобы хайло задалось веселым, с хорошим голосом, когда затопит печея.

Такого печебоя, поистине, не учи печи, не указывай подмазывать. Надо, — из одной глины собьет печь, да такую, что печево испечь, что лечь, спину погреть, потешить старые кости в мороз. Дров брось полено — огонь гудит в трубе по третье колено. Все умел: хошь складет прокальную, хошь поставит расписную зеркальную. И кузнечные, и стекловарные клал. А обжигальные тоже любил. Складет обжигальную — хоть пенник в ней вари.

Молодой печеклад зорко приглядывается, а сразу никак не раскусит, в каком же кирпиче главный орешек таится. Спросит другой раз, когда сядет печник на закурку:

— Дядя Антон, где же главный узелок — всего мастерства замок?

Печник покуривает, улыбится сквозь дымок:

— Толку мало нахожу в речах, ты лучше учись на кирпичах. Я с Мелентьем покойником обдумывал, вот так же у него в печеглядах без годка десять лет выходил. И не каюсь. Спасибо ему, не обезнадежил. Отказал мне на всю жизнь свой секретец.

Затянется цыгаркой да подбавит:

— Надо сходить на печище, достать красной печины, да уметь сказать над печиной заветное слово, — вот и козыри в руки, и весь печников закон ляжет двугривенным на ладонь, печничай тогда. Ах ты какой, тебе бы все сразу. До моего-то секрета надо итти три зимы да три лета. Отсюда далеко стоит гора Опока. Лежит там пакет, а в пакете секрет. Сходить туда никому не запрет.

Вот и спрашивай этого печного колдуна!

Кто не знал Кузьмича? Тоже подряды-то брал по выбору, не во всяки ворота постучит кирочкой.

Пустили слух длинноязыкие печеи, поварихи: мол, коли щами Кузьмичу не угодишь на подряде, он те под под-от положит голик, а то и хуже подстроит — лягушонка посадит, — после-то и хлебы не взойдут, и тепла не жди от такой печи. Чего не намелют балаболки, стоя перед загнеткой в поварне.

На деле-то, где Кузьмич печь клал, там и пар и жар. Слышал он про голик, только усы поглаживал:

— Ага, испугались? На то я и печник, знаю, под чей зольник положить голик.

Полюбится печекладу хозяин — много не калякает о цене. Лучше других складет и не подорожит. Но в другой дом не заманишь калачом. А уж если заманишь — возьмет за работу, что ему хочется, плати, сколько ни заломит. На фабрике-то, кажись Полушкина, вон ведь что уделал печеклад.

Сказывали, у Полушкина в новой сушилке печь стала дурить. Дрова, как в яму, а тепла от печки мало. Приезжие печники клали. Да не зря стариками сказано: «не ищи хорошего мастера на чужой стороне, ищи у себя на дворе».

Может, и не знать бы такой беды, да главный-то инженер по фабрике — «сэр — кошку съел» — встрял, ну и помог напортить.

К слову сказать, такая метка не зря прилипла к этому чистоплюю. Сам себе прилепил ярлык. А народ фабричный, — он до слова чуткий.

В фабричной конторе сторож старик Гонобоблев дремал у печи в углу, пока там книги-то конторщики не захлопнут. Для повадности завел сторож кота Михрютку, с белой звездочкой на лбу. С кем же сторожу потолковать? Хоть Михрютка и о четырех ногах, а все с ним поповадней. Другой раз потолкует сторож с котом.

Раз Михрютка забрался в шляпу к сэру посидеть. Шляпа-то на подоконнике лежала. Добро бы только посидел, а он и следок по себе оставил. Смекнул: посудина-то удобна для такой надобности. Сэр за шляпу да к сторожу:

— Чего сегодня твой кошка съел?

— Вот уж не знаю, вы лучше у нее спросите.

С этого дня и пошло гулять по фабрике новое имя — «сэр — кошку съел».

Этот «сэр — кошку съел» по-своему, по-заграничному, все планы расписал. Душа у него была суше ели сухостоины. На наше-то мастерство и глядеть не хотел. Управляющего Минея Полиэктовича Персикова водил за собой на поводу. Персиков-то знал печеклада Кузьмича.

Антон Кузьмич сам приходил рядиться. Брался печь сложить в новой сушилке по-своему. И недорого просил, да, знать, непочтительно глянул на высокое фабричное начальство. «Сэр — кошку съел» и говорить не стал. Не приглянулся ему Кузьмич. Тут и Персиков под чужую дудку запел.

— Эх, сундучок, не забудь, это тебе не изба, а фабрика. Нам не пироги печь, а ситцы сушить.

— А мне, что фабрика, что изба, только всей и разницы — повыше труба. Сделаем — хоть пироги печи, хоть ситец суши, хоть пенник, как в старину, вари.

Все-таки отказали Кузьмичу. Сложили в новой сушилке печь, как «сэр — кошку съел» пожелал. Затопили. Дыму — полна сушилка. Шипит, трещит, ни тяги, ни тепла. Под шатром-то дым колесом, а в трубу-то не хочет. Давай перекладывать английскую затею. Переложили. Еще немалу смету вбухали в расход, — побольше дыму прибавилось.

Позвать Кузьмича «сэр — кошку съел» не хочет. А Персиков думает: где, мол, Кузьмичу одолеть такую громадину? Тут по-заграничному плановали, и то — того и жди — дым глаза повылущит.

Кузьмич зашел в сушилку. Топят. В сушилке, как в овине.

— Ох, гоже, дым-то хорош, на аглицкий лад.

И ушел он.

В третий раз переложили. За спасибо-то кто тебе будет? Опять платили. Словом: шей да пори. Но, наконец, получилось. Обрадовался «сэр — кошку съел».

Печь не дымит, в трубе дым воет Печь как печь, да только тепла попрежнему нет. Улицу-то не нагреешь ни дровами, ни углем, сколько ни вали в топку. А обошлась печь в крупную копеечку.

Сколько ни дулся «сэр — кошку съел», буркнул Персикову:

— Надо сломать, твой печник звать.

Послали за Кузьмичом. Так тебе и жди, пошел Кузьмич, не тут-то было. На первый зов не пошел, на второй посул сказал: подумаю. На третий поклон — не торопился, но все ж таки явился.

Может бы вовсе не согласился Кузьмич, да несчастье подхлестнуло. У напарника молодого, у Викентия Огурцова, хибаруха сгорела, а дело-то к осени. Семья Викентьева в шалаше на огороде. Как ты станешь в шалаше зиму зимовать? Не воробей, не совьешь себе жилье под застрехой. А капиталу у Викентия откуда же быть?

Взгоревал Викентий: что делать? Антон-то Кузьмич вынул тавлинку, постучал в донце желтым выщербленным ногтем, почесал в пожелклой бородке:

— Не вешай, Викентий, голову, так и быть — выручу. Пойдем. Сложим печь — вот тебе и горе с плеч. Неделю печь будем бить, а в воскресенье пиво пить. Так ли? Ну то-то же!

На фабрику пришли. Посидели около холодной печи. Печь заняла полдвора, а толку — ледяная гора. Покурили. Поглядел Кузьмич на печь, потупился, уронил улыбку себе в желтые усы. Сел на свой кленовый сундучок около печи, начинать не торопится. Вынул костяную тавлинку, постукивает о донце, сам тихонько мурлыкает:

Эх, печь, моя печь, деревянная,

Ох труба, моя труба, оловянная,

А в такой печи

Не спечешь калачи!

Что ни сесть, что ни лечь,

Кто сложил такую печь?

А в моей-то печи

Сами греют кирпичи!

Встал, постукал колотушкой по высоким зеркалам, стало быть по бокам печи, заглянул под опечье, спустился, осмотрел своды, под потолком побывал. Потом кафтан с плеч — полез в печь. Колпак и шатер не приглянулись ему. Все выверил. Спросил — сколько раз перекладывали, сколько мастерам платили, много ли дров сожгли? Персиков-то жалуется на дорогих мастеров, на прожорливую печь. Кузьмич слушает, понюшкой табачку себя нет-нет потешит.

— Да, печь у вас здорова, как собор Покрова. Печь-то, как послушаю, стала не простая, золотая! Годок еще потопить такую обжору — Витовского бора нехватит. Ну, так и быть — вылечу. У Кузьмича слово твердо и надежно, как синий обжигной кирпич-железнячок.

— Дорого ли возьмешь? — это первей всего важно Персикову. Не глядит, что перед ним мастеровой человек, а не купец.

— Я, знаешь, никогда не торгуюсь. Дело сделано, сделанному делу и цена видна. Сколько тем, столько и мне.

Мыслит Кузьмич: уж двадцать-то рублей за такую работу положит Персиков. До Кузьмича печебои только напортили, а получили по две красных на брата. Трое клали. А их двое.

В недельку с небольшим вдвоем, не торопясь, управились с сушильной печью. Покурили, затопили, все честь-честью просушили. Принимай, хозяин. Завыла печь, запела, загудело в трубе. Брось полена три — огонь во все зеркала, под сводами воет, и в трубе плещет по десятое колено. А жару хоть отбавляй, ранее воз дров сожжешь, а тут и одной охапки хватит. «Сэр — кошку съел» пришел, поглядел, ничего не сказал, только лошадиное лицо его стало почему-то темным. Стал считать: высоту, ширину печи, стал дни прикидывать. Велел Персикову рассчитать мастеров по своей таблице. Персиков послушался и выложил: пять целковых обоим.