И думает она: «Что бы такое соткать — Степана Тимофеича порадовать, за добрый прием отблагодарить? — И решила: — Дай-ка сотку я парус на стружок Степану Тимофеичу».
А на том берегу высокая гора каменна была. Такая ли гора, что макушка ее облаками повита. Ни один человек до того на ту гору не хаживал. Поднимался на нее один Степан думу свою думать. И все с той горы ему видно: кверху до Кинешмы, понизу-то до Астрахани, до самого синя моря.
Глянул Степан Тимофеич в одну сторону, ничего не заметно на Волге, в другую сторону глянул, затуманился. Что белеется? Кого это ляд несет? Да и улыбнулся вдруг: плывет сверху караван богатый, а впереди-то струги с пушками пущены, видно флаги государевы, а на стругах царские люди. И прикидывает Степан: самому встречать караван плыть или кого из своих работничков послать?
Разгадал Сергей Ноздря его мысли и просит:
— Степан свет Тимофеич, пошли меня встретить гостей по-честному, по-хорошему.
— Что же, плыви. А я погляжу с горы, как ты встречать умеешь.
Обрадовался Сергей. Раззуделось у него плечо, разгорелась душа. Может, он всю жизнь о таком разе мечтал.
Снарядил Сергей струги легкие, на передний сам сел. И еще стружков цела сотня. Гребцы все развеселые, принаряжены, кафтаны на них на камке однорядочной, шапочки на них все собольи, верхи бархатны красные, а рубашки у всех дорогие — шелковые, галунами обложены, сапоги сафьяновы.
Веселятся гребцы, радуются, — дело горячее подоспело, на весла налегают, сами песни поют.
Мы веслом взмахнем — корабль возьмем,
Кистенем махнем — караван собьем…
Издалече шапки скинули, гостям поклонилися, зарядили пушки, на караван навели, изо всех пушек враз поздоровались. Те тоже ответили. Все зелены берега дымом окутало, красна солнца из-за дыма не видать. Пахнет порохом да копотью, дым клубами по воде стелется, словно сумерки над Волгой опустились. Гребцы ножи, сабли да рогатины в дело приготовили.
Ближе съехались, железны крючья на чужие корабли перебросили, подтащили их поближе, на палубу высоку со стружков перепрыгнули и начали колоть, рубить тех, кто упрямится, противится. С рання утра до поздня вечера бой вели, на закате солнца привели караван к острову. Мертвых в Волгу побросали, живых в полон взяли. У Сергея на лбу белая повязка, кровь на ней алая выступила, словно смородину мяли.
А многих своих и вовсе не досчитались. Похвалил Степан Тимофеич своего молодого помощника.
Подвели к Степану купца Калачева. Он-то со своим кораблем пристроился к каравану, что товары астраханские воеводе вез.
Калачев-то сам не робкого десятка был, в молодости на дорогу с кистенем по ночам хаживал.
Чуть прищурил око соколиное Степан Тимофеич, руки на высокой груди скрестил и так-то пристально купцу в глаза глянул.
— Поди, о Степане Разине напраслины всякой много мелете, — мол, де он по Волге гуляет, народ убивает?
Что ты, что ты, сударь, да я денно и нощно о здравии твоем молился. И людишкам своим приказывал бога за тебя молить. Я про тебя припас меду ковши. Прими, отведуй, не побрезгуй. Золотая рубашка про тебя соткана. В коробье берегу… Дай-то бог удачи тебе и долгой жизни, подмасливает Калачев.
— Другая жизнь и коротка, да красна, а то и длинна, да черна, отвечает ему Степан Тимофеич.
А Калачев все угодить старается:
— Что правда, батюшко, то правда, и красна и цветиста твоя жизнь, ярче ткани персидской.
Нахмурился Степан Тимофеич.
— Кто и дорожит такой жизнью, а кто и бежит от нее.
— Ну, что ты, что ты, батюшко. Да я бы и то рад-перерад хоть кем-нибудь у тебя служить, — хитрит Калачев-то. — Скажу тебе по секрету: ехал-то я не торговать, парусину вез на струги тебе, сукна твоим молодцам на одежку, я знал, что с тобой встречусь. Не побрезгуй, прими. Ничего для тебя не жаль. Еще натку, вдвое больше привезу.
— Что же, спасибо за подарок. Не подарок дорог, любовь дорога, — говорит Степан, потом и спрашивает: — Ну, а народ-то как там у вас?
— Народ у нас работящий, хороший народ…
— А этак вот у вас не водится? Эй, Ноздря, а ну, иди сюда.
Подошел Сергей.
— Не узнаешь такого?
У Калачева ледяные мурашки по коже забегали.
— Больно стар стал, свет-то плох, — говорит. — Что-то не признаю. Не видывал у нас такого.
— А я тебя сразу признал. Здравствуй, полотнянщик Савва Садофьич. Помню твою соленую лапшу.
А глаза-то у Сергея стали страшные, зубы стиснул:
— Степан Тимофеич, потешь Сережку Ноздрю. Руки чешутся, кровь во мне горит. Дай мне гостя отблагодарить, отпотчевать…
Отстранил его Степан:
— Постой, Ноздря, погоди.
А Ноздрю так всего и бьет, так и трясет.
Двумя горами сошлись у Степана брови. Кафтан на камке однорядочной плечи давит, сбросил Степан его, канаватный бешмет, в нитку строченный, дышать не дает, шапка соболья с малиновым верхом бархатным тяжела стала, сорвал ее со своей головы Степан, через плечо бросил. Ну, жди беды!
Бухнулся Савва, как тюк с полотном, у ног ползает, то Степану, то Ноздре кланяется.
Схватил полу Степанова кафтана, серебром шитую, целует, крестится, к сапогам сафьяновым тянется, чтобы как к иконе приложиться, пощады просит…
— Не я резал розги, не я рвал ноздри… Как я умру? А что со светелкой моей станет? Мяльную избу я не достроил, с купцом Киселевым по векселю за краску-крутик не рассчитался. Без покаянья да без причастья… Как это… Милые мои, сынки любезные, ноздри вырвите, только жизни не лишайте. Век за вас бога молить буду. Все мои бурлаки, работные за тебя молятся, не побрезгуй, прими коробье с подарочком, от наших прях и тках. Переслать просили.
Охватил Степановы ноги, сам седой головой о землю колотится…
Как глянул Степан Тимофеич на седую голову, отца родного вспомнил и чует: сердце в груди, как янтарь на огне, тает, и вроде слову своему он больше не хозяин.
И не рад, что Сергей Ноздря рядом стоит. Никогда такого с ним не было… Жалость к горлу подступает, слово привычное никак сказать не может. Все ждут — вот сейчас Степан рукой махнет. И хотел уж он сказать: вставай, мол, купец, да ступай своей дорогой.
А тут кто-то за спиной у него и скажи:
— Эх, растаял, слезой старик пронял…
Этот шопот вольных людей нынче не в расчет атаману. Решенье справедливое ищет он, чтобы зря не обидеть. Словно два ручейка сейчас в сердце к нему бегут: один велит помиловать, другой — расправиться. Которого из них послушаться? «А если бы я к нему попался или вон Ноздря, как бы он с нами обошелся?» — думает Разин, а люди стоят.
Почему-то нет у атамана крепкой веры словам Калачева. Да еще, как на образину его, а ее решетом не прикрыть, глянет, на ноги толстые, как ступы, на глаза мутные, осоловелые, — нет в таком правды, и совести мало. Хоть одна слеза притворная и на пол катится — не шибко ей доверяй, а злая-то подальше прячется. Уж кто-кто, Степан-то лучше всех знал: народу бездольному верь — спокойно спать ложись, а купцу-боярину верить верь, а сам крепче за саблю держись.
Тут-то и вошел бурлак, не высок собой, да широк в плечах без мала сажень, с расшивы калачевской, он с артелью у купца подряд держал с понизовья лямку тянуть.
— Эй, бурлачок, речной ямщичок, скажи-ка: как хозяин учил вас за Степана Тимофеича богу молиться? — спросил Ноздря.
— Учил… Подарком велел одарить, медом отпотчевать Степана Тимофеича, если повстречаемся, в рубаху дорогого тканья нарядить. Тому, кто рубаху передаст, — награда посулена. Меду целый кувшин припасен. Один у нас украдкой хлебнул глоток — и на тот свет отправился. И рубашку золоченого тканья не зря припасли, слух есть, ее купец сначала на холерного надевал… В коробье она.
Мертвой зеленью у купца приплющенный нос подернуло. Не обманул верный глаз, сердце вещее не ошиблось, не зря лютой ненавистью горячая кровь в грудь атаману ударила. Смертный враг перед ним: только дай ему волю, он не только Степана, а весь кабальный люд изомнет в труху, не только ноздри вырвет, а и головы всем сорвет… Вон она — рваная ноздря, навек Сергея обезобразила…
Не за себя Степан Тимофеич мстит, народ он строгой карой, своей сильной рукой оберегает.
— Плыл бы ты, купец, со своим товаром хоть до Астрахани, не тронул бы я тебя, кабы ты меня не обманывал да злое не замышлял, сказал все по совести. А у тебя на это духу нехватило.
Тут махнул Степан Тимофеич рукой. И не видел больше Саввы. Других торговцев отпустили.
Тканинка пригодилась вольным людям на паруса да на одежду.
Ночью пир горой затеяли.
Костры жгли, светло на острове стало. У костров молодцы-удальцы, вокруг острова струги разинские, паруса при огне порозовели.
Встал у костра Степан Тимофеич, ковш поднял, да как гаркнет, что было силы-моченьки, — с полчаса ему эхо в лесах, в Жигулевских горах вторило:
— Пей, гуляй!
— Гуляй-а-а-а-й!
Полился мед в чаши, брага зашипела, ковши зазвенели.
Не мед, не брага разымчата, а воля вольная молодцов пьянит, души радует. Битые, кабальные, острожники, работные люди, дворовые — здесь все равны, со всеми запросто Степан Тимофеич ковшом чокается. У каждого сама душа поет, потому и песня хороша… А в той песне все своего заступника Степана Тимофеича хвалят, величают:
Ты взойди, взойди, красно солнышко,
Над горой взойди над высокою,
Над дубравушкой над зеленою,
Над урочищем добра молодца,
Что Степана свет Тимофеича!
Обогрей ты нас, людей бедных,
Добрых молодцев, людей беглых.
Гульба пошла — за сто верст рыба в Волге не спит. Земля ходуном под ногами ходит.
Крикнул Разин:
— Эй, Сергей, пляши давай!
Тряхнул Сергей рассыпчатыми кудрями из-под повязки кровяной, притопнул, в ладоши прихлопнул. Не устояла Наташа, в круг вылетела, платочком над головой махнула — вихрем, кругом пошли друг за другом.