Он подумал про искалеченную стопу девочки, сглотнул, борясь с тошнотой.
Он не стал вдаваться в подробности, сказал лишь, что они вызволили пленниц и сбежали, и что в темноте на проселочной дороге он разбил автомобиль. Он расскажет все завтра, если…
Глаза пекли, он помассировал их и выдавил жалкую улыбку. Поцеловал Лару, встал.
— Ты куда? — едва не подпрыгнул папа.
— В туалет, — пробормотал он.
Стрелки часов, как лезвия ножниц, смыкались. Лоснилась красная икра на бутербродах, лопались пузырьки в бокалах. Ани Лорак (почему-то она всегда напоминала ему Буратино из советского фильма) сменил Кобзон. Странное, притворное застолье.
Зыбкое затишье.
И все раздражало: и руки жены, и водка в папиной стопке, и даже, прости господи, умиротворение Юлы.
Он сказал себе, что Андрей уже далеко, вырвался за черту Варшавцево, и ему, и Нике ничего больше не угрожает. Пора позаботиться о себе. Не зря ушел, не предал, не бросил в беде. Он же отец. Он, не они.
Он должен быть счастлив, что с дочерью все в порядке, и с Ларисой. С ними — в первую очередь.
К входным дверям крестами лейкопластыря была приклеена японская кукла.
Хитров умылся и внимательно осмотрел себя в зеркале. Отражение вызвало приступ неконтролируемой ненависти. Он презирал себя за бессилие.
Он вспомнил, как мчался по пустому городу, как у подъезда его окрикнула соседка. Баба Нюра Папенкова по прозвищу Папенчиха, она сидела на лавке, и снег притрусил ее седые волосы. Она спросила задыхающегося от бега Хитрова:
— Сбег, паскуда?
— А? — он недоуменно оглядел старушку, которой частенько помогал подниматься по лестнице.
— Девки где, я пытаю? Бог как без девок ро́дится?
Папенчиха была яростной атеисткой, она высмеивала маму Андрея, когда та ездила в церковь, и в ответ на «Христос воскрес» читала богоборческие лекции.
— Дурак! — старуха харкнула себе под ноги. Она была босой, ступни посинели от холода.
— Простите, — зачем-то сказал Хитров.
Он вытерся полотенцем и набрал номер Ермака. Вызов прервался. Сердце словно насадили на вилы. Умерли. Убиты все четверо. Из-за тебя. Из-за твоей трусости, барабанщик Толя.
Он нажимал кнопки снова и снова.
— Толь! — позвала мама.
Хитров стиснул зубы.
«Нет связи, — подумал он. — Так было в прошлый Новый год. Он не мог дозвониться родителям. Чертов оператор».
Скрипя зубами, Хитров пошел обратно в гостиную. У дверей замешкался, поправляя Кокэси, фиксируя пластырь. Прильнул к глазку.
Подъездная лампочка озаряла свекольную морду Змеиного мальчика. Впалый рот чавкал. По стенам и потолку ползали гадюки.
Передвигаясь так, словно домашние тапочки весили центнер, Хитров двинулся прочь от дверей, от поджидающего в двух метрах гибрида.
Мама качала Юлу. Малышка причмокивала во сне. Отец рассеянно помешивал вилкой салат. Лара протянула к мужу руки: садись со мной, защити нас.
В телевизоре извивалось какое-то вульгарное трио.
Хитров втиснулся между родными и уставился на экран.
73
В Варшавцево было много замечательных мест. Набитый гнилыми листьями погреб. Воронка затопленного карьера. Подвал Умбетовых. Но за тридцать минут до две тысячи семнадцатого года он внезапно понял, что всегда мечтал жить в красном доме.
Ветер раскачивал створки ворот, они визжали, и тени гнездились в нишах. Фасад змеился трещинами, кирпич рассыпался, струился красной пыльцой. На подоконниках шевелилась пожухлая трава, а в узком окне загорались кусочки витража.
Андрей хотел поселиться здесь, среди шорохов и крысиного писка, стать единственным хозяином вокзала в городе без железной дороги.
Снежинки таяли на его резцах, он широко улыбался, будто позировал перед камерой. Внутри уютно устроилась его маленькая шева, его куколка.
Андрей не забыл. Не превратился в безмозглого зомби. Он помнил все, даже то, чего не помнил раньше. Он видел, как под микроскопом, свою жизнь, и улыбка гасла, волосы вставали дыбом, но он приказывал себе думать о боге и вновь радостно улыбался.
Он словно протрезвел впервые за тридцать лет: он обозревал прошлое, и видел никчемного, кривляющегося, слабого человечка, шута в окружении картонных декораций. Ничто не было таким же реальным и правильным, как сырое нутро красного дома, таким же честным и утешающим, как сегодняшняя ночь.
Андрей презирал себя, участника глупенькой постановки с поддельными дружками и любовницами. Они врали ему, лизоблюдничали, симулировали оргазмы, никто из них не был искренен, включая ту недалекую идиотку, что считалась его матерью. При мысли о матери кожа свербела и нуждалась в мочалке. Плохая родословная. Грязная кровь. Плебеи, портящие воздух своим существованием.
Он помнил лучшего друга Богдана, веселого парня Бодю. И дурачка Толю Хитрова. И грудастую шалаву, которая запудрила ему мозги. Уродливое родимое пятно на ее сиськах и сыпь на заднице, и раздражение от бритья в промежности, весь этот пот и хрюканье еще одной плебейки, замыслившей бодаться с богом.
И телевидение, и церковь, и законы, и секс — вот это, что называлось реальностью, — он видел их сыпь и изъяны и желал их скорейшего уничтожения.
Бог рождался в эту секунду. Новый мир, новый закон.
Андрей провел пятерней по шее, почесал кадык.
Куколка сказала, что в идеальном мире он сможет быть тем, кем захочет. Он хотел быть мужем Машеньки, повенчаться с ней заново в соборе из красного кирпича, чтобы их союз скрепили кровью ее гадкого младенца, чтобы они по очереди причастились лопающимися на зубах зачаточными органами и губчатой плацентой.
Тогда он простит ее, и в мире без речи — откуда-то он знал, что при боге не будет речи, идиотских рифмующихся слов — они сольются в животном экстазе под вокзальными сводами.
Андрей отвернулся от ремонтного цеха и бодро зашагал по лугу. Память была шкатулкой, в которой лежали бумажные фигурки, он вынимал их, комкал и пускал по ветру. Он освобождался и вычеркивал имена, сила наполнила мышцы, здоровые ноги меряли виадук, прихваченную инеем землю.
В конце концов, в шкатулке осталась лишь Машенька, его единственная любовь, за исключением бога.
Степь дымила белой мглой, отвалы горбились во тьме. Рыжели осколки раздробленных камней, вырвавшаяся из почвы железная руда. Зацементированные обломочные зерна поднимались отвесными стенами, слоистыми скалами. Их исцарапали когти драконов.
Уже всходя на курган, он избавился от собственного имени. Налегке, улыбаясь, он поравнялся с другими свидетелями грядущего чуда. Какая-то мертвая старуха валялась на тропке, он переступил окоченевший труп и замер на краю плоской вершины.
За метельной завесой простиралась равнина, у подножья холма отчетливо виднелся пологий каньон. На его склонах росли худосочные деревца, корни которых наполовину торчали из глины.
Озерцо на дне кратера припорошил снежок, но под его белой коркой проглядывалась серая жижа. У озерца скучились трое, человек-без-имени узнал святого старца и улыбнулся еще шире и яростней.
Кучерявая девка стояла на коленях у ног знахаря. Платье обратилось в лохмотья, девка лишилась своей маскировки и стала той, кем была всегда: дрянью из низов.
Человек-без-имени брезгливо поморщился.
Матай продемонстрировал пастве серп, и паства отозвалась счастливым вздохом. Было до слез приятно вздыхать со всеми и быть частью происходящего.
Человек-без-имени вытянул шею, чтобы ничего не пропустить. Святой старец плавным движением серпа повернул ключ.
74
Дважды — чтобы утихомирить и удовольствия ради — ее ужалили шокером. От боли свело челюсти, она билась в конвульсиях, сучила онемевшими конечностями, и рыжая отвесила ей смачную пощечину. Во рту сделалось солено. Запахло озоном. Джип петлял, ворочал боками на колдобинах, за окнами лютовала вьюга. Когда автомобиль остановился и в салон просунулся полицейский, надежда затеплилась в сердце. Служитель правопорядка был совсем молоденьким, белобрысым, с ямочками и румянцем на щеках. Она поникла обреченно, завидев за его плечом знахаря.
Матай приодел по случаю торжества бронежилет. Редкие волосы вздыбились перьями. Полицейский услужливо подвинулся, и знахарь наклонился вплотную. От него несло старостью, осенним лесом и мокрой псиной. Желтые, цвета мочи, глаза сканировали пленницу. Она специально подбирала уничижительные сравнения, чтобы не бояться. Но боялась. Страх, соленый, как кровь и пот, проедал душу, вынуждал колотиться под хмурым взором.
Палец с вздувшимися костяшками приподнял ее подбородок.
— Ты подходишь, — прошептал старик.
Шершавые подушечки погладили напухшую скулу. В нем не было ничего человеческого. Паук в выдубленной шкуре.
— Гордись, девочка. Ты — ключ.
— Пошел ты, — процедила Ника.
Он хмыкнул и скрылся из виду. За ним из «ниссана» полезли одержимые, все, кроме рыжей. Та обыскала Нику, похлопала между бедер, грубо, завистливо, облапила грудь, в завершение ущипнув за сосок. Хотелось вцепиться в рыжие патлы и расшибить голову о рулевое колесо. Но за дверцами караулил полицейский. Или убийца в полицейской форме.
Гортань Ники суживалась до размеров соломинки. Тетка, ощупывая куртку, дотронулась до замочка. Помяла и продолжила изучать ткань. Физиономия ее осталась безучастной, словно замка не существовало.
«Она его не чувствует!» — снова в душу закралась робкая надежда.
Лилин амулет был последним шансом на спасение.
При мысли о Ермакове в горле заклокотали слезы. Она вспоминала, как он лежал на тротуаре, как бил его ботинками жирдяй.
Да, они вызволили девочку, но сами очутились под пятой невообразимой силы.
А замочек был таким крошечным, к тому же он больше не походил на засов!
Рыжая вышла из джипа. Ника быстро переместила Лилин подарок из кармана в декольте. Он расположился под чашечкой бюстгальтера: прохладный, успокаивающий. Впитал страх.
«Маленькое бессмысленное утешение», — горько подумала Ника.