Ваня никогда так близко не видел настоящую акцию. ..
Черный – конечно, мочат именно черного – отбивается зло и сильно, но он один! А толпа вкруг все гуще, круг все уже!
Ваня бросается в гущу, намереваясь вмазать черному ботинком прямо по яйцам, но тут же оказывается на земле. Черный, видно, отшвырнул кого-то от себя, и боец, не удержавшись на ногах, затормозил об Ваню.
Приземлившись прямо на копчик, ударившись сильно и больно, Ваня тут же вскакивает пружинисто и быстро (тренер в секции не зря учил группироваться и держать любой удар!) и снова оказывается в круге. В голове горячими кувалдами колотятся злость и ярость. Ваня сжимается в комок, готовясь одним прыжком достать врага.
Что? Что такое?
Откуда этот свет?
Черт! Тренер всегда предупреждал: отвлекаться нельзя! Миг может стоить победы. Так и тут. Он и поднял глаза всего на секунду, ухватил в прострел между крышами неведомо откуда взявшуюся огромную испуганную луну, а черный уже совсем не там, куда прицелился Ваня. Промазал...
– Ньютон, – орет сзади Рим, – давай!
Луна сверху горит как прожектор. Дорожка от нее, голубая широкая, упирается прямо в стену. А в центре этой дорожки, метрах в трех от махалова, какая-то жалкая кучка тряпья. Отдельно – серебристый дутыш. Маленький, аккуратненький, Катюшка в таких ходит. На отлете от кучки темнеет какая-то веревка с огромным пышным бантом, то ли голубым, то ли белым, в этом мертвом лунном прожекторе и не понять.
Косичка с бантом, понимает вдруг Ваня. Так это не тряпки?
– Катька! – обмерев, шепчет он. – Катька, вставай. ..
Мгновенно осознает, что это не она. Откуда? У сестры отродясь не бывало никаких косичек, тем более черных, и никаких бантов – тоже. У нее – кудряшки, легкие, как пух у одуванчиков...
Но дутыш?
Ваня обходит дерущихся, бухает колени в асфальт рядом с лежащей девочкой. Осторожно трогает ее за холодную вывернутую руку, отчего-то снова хрипло зовет: «Катька?»
И пронзительно понимает: это, лежащее перед ним, – банты, косички, тонкие ледяные пальчики, – это уже неживое.
Что с ним случилось в тот момент? Какой полоумный петух тюкнул острым клювом в самое темечко, лишив разума и рассудка?
– Катька-а! – выкрикивает он утробно и жутко. И еще раз так же страшно: – Катька-а-а!
Его раненый вопль несется вверх, к луне, отскакивает от высоких стен домов и падает вниз, накрывая хрипы, стоны, маты... Яростно машущие руками и ногами бойцы на мгновение замирают. И этого мгновения черному хватает, чтобы сделать один огромный прыжок прямо из центра круга – к Ване.
Он летит к нему долго-долго, вечность, огромный, страшный. Распластанные в стороны руки будто крылья гигантской птицы, сейчас подхватят и унесут туда, откуда никому нет возврата. Лицо в кровавой пене совсем близко, да это и не лицо – разве у людей бывают такие лица? Сейчас он долетит и размажет Ваню на этой светлой дорожке. Как комара.
Не вставая, лишь стремительно оттолкнувшись ладонями от асфальта, Ваня отшвыривает себя в темноту, в безопасность. А черный, долетев, замирает над девочкой, накрывает ее страшными крыльями и тут же осторожно и медленно поднимается. Голова девочки свешивается с его рук, распущенный бант серебряно колышется над землей, как размотавшийся больничный бинт.
– Амина... – хрипло шепчет черный. – Амина...
А Ване, слышащему этот шепот, кажется, что рушатся все крыши и все стены в округе – так больно и страшно бьет он по ушам.
Мужчина осторожно опускает девочку на асфальт, распрямляется, поднимает лицо вверх, к небу, и в этот момент Ваня его узнает! Конечно! Это он, тот самый, который... Бимку... Значит, и девчонка – та самая, из-за которой...
Осмыслить это невероятное, невозможное открытие Ваня не успевает.
– Беги, Ньютон! – дико кричит Рим. – Нож!
Нож? Точно. В руке у черного, огромный, даже луну перекрыл.
Бежать!
Но ноги будто вросли в землю и тело деревянное, чужое.
Рука черного, страшно длинная, сверкающая, издает странный шипящий звук, летящий прямо в Ванино лицо.
– Ньютон! – хрипло и жутко орет Рим.
Не сам Ваня – тело – инстинктивно отклоняется в сторону, и нож, визгливо свистнув, врезается в руку. Новая вспышка металлического света уже прямо перед лицом. Глухой треск, будто рядом грохнули об асфальт переспелый арбуз. Черный, намертво вцепившись рукой в Ванин мгновенно горячо замокревший рукав, боком заваливается на землю, а от его уха, ясно освещенного луной, по щеке вниз спешно и страшно пузырится что-то черное и густое...
– Бежим! – дергает друга Рим. – Менты!
– Куртка... – Ваня беспомощно стоит, удерживаемый, как клещами, железными пальцами черного, который все еще продолжает оседать вниз.
– Снимай! – орет Рим. – Бросай! – Он дергает молнию и, как банан из кожуры, вытряхивает Ваню из прорезиненного кокона.
Последнее, что видит Ваня уже почти на бегу: черный, лишившись опоры, падает навзничь, и куртка, на мгновение распластавшись в воздухе, накрывает его мертвое лицо, будто похоронный саван.
Значит, Рим его тогда спас. Ну да, он же потом в подвале хвастался, что дербалызнул чурку трубой прямо по лысой башке и раскроил череп.
Как они добрались до подвала и почему оказались там только вдвоем, Ваня совсем не помнит. Вроде, когда они разбегались, в конце переулка уже голосила милицейская сирена и трепыхались мигалки... Вроде Костыль скомандовал: рассыпаемся по одному – и уже за углом, увидев Ванину руку, всю в кровищи, велел Риму отвести его в логово и держать там, пока рана не заживет. Значит, у него и в самом деле провалы в памяти? От контузии? Драку помнит, а все остальное...
– Я только про подвал не помню, – говорит Ваня Путяте. – Как будто туман в голове..
– Так бывает, Ньютон, – кивает гость. – Поэтому на суде надо молчать. Незачем давать пищу продажным журналюгам и хитрожопым политикам. Скажут еще, что ты ненормальный, в психушку отправят. У нас это умеют. Поэтому наша сила – в молчании! Молчание – это твоя позиция, твой вызов. В нем гордость нашей великой расы. Ты уже и так сказал все своим подвигом. А после суда, когда огласят приговор, ты станешь национальным героем! Ты хочешь быть героем, Ньютон?
По правде сказать, считаться героем Ване, конечно, охота. И гордиться своей культей как боевым увечьем. Особенно, когда Алка смотрит так восхищенно. Но еще больше ему хочется домой. К матери, Бимке, Катюшке...
– Думай над моими словами, брат, готовься к последнему и решительному бою, помни, на тебя будет смотреть вся страна. Да что там страна – весь мир! А мы пойдем. Пойдем, Аллочка? – подает он руку застывшей в ступоре подружке. – А то, не дай бог, придет сейчас кто-нибудь из начальства, сошлют нашего Ньютона в карцер за нарушение режима, оно нам надо? Держись, брат! – Он крепко жмет Ванину левую руку. – Мы с тобой! И помни: молчание – вот наш ответ всем недоумкам!
Ваня смотрит, как Путятя почти выталкивает перед собой обалдевшую и притихшую Алку, как за ними захлопывается тяжелая дверь.
На полу под окном, бесстыдно вывалив желтые потроха, по-прежнему валяется вонючий, омерзительного вида кактус. Пробовать его Ване совершенно не хочется. А запах... В том подвале пахло ничуть не лучше...
Молчание, долгое, как сумерки за окном, и такое же мутное, тяжело повисает в кабинете.
Валентина молчит, потому что все уже сказала. Клара Марковна тоже безмолвствует – от невероятности прозвучавших слов, в которые очень трудно, почти невозможно поверить. И Машенька смотрит, расширив глаза, оттого, что ничего ровным счетом не понимает.
– Иди, детка, – отпускает ее доктор, – спасибо. – И мягко, чтоб не обидеть, переспрашивает Валентину: – Ты, часом, не перепутала? Может, просто похож? Ну, тип один, кавказский, сколько лет-то прошло? Восемнадцать? Сама подумай, как он мог тут оказаться?
– Получается, – женщина беспомощно и жалко смотрит на докторшу, – получается, что Ванечка убил свою сестру?
– Тьфу ты! – всплескивает руками Клара Марковна. – У тебя совсем ум за разум зашел? Что несешь? Кто убил? Какая сестра? Знаешь ведь, наш Иван мухи не обидит!
«Наш Иван»? Из всей тирады докторши Валентина слышит только это. И – улыбается. Как-то сразу теплеет в груди, перестает резать глаза.
Раз Клара Марковна сказала «наш», значит, тоже полюбила Ванечку! И тоже не верит, что он мог сделать что-то плохое! Безысходное отупляющее одиночество, изгрызшее Валентину до печенок, вдруг отпускает, плавно сменяясь знобкой надеждой.
– Все будет хорошо, Клара Марковна?
– Конечно, – кивает та. – Вот сейчас ты пойдешь к нему и все расскажешь.
– Что?
– Как – что? Что Иван – его сын. Кавказцы, они детей чтят, что ж он родную кровиночку в тюрьму отправит? Напомнишь о вашей встрече, должен он тебе поверить, должен!
– О встрече? Так стыдно же...
– Кому? Тебе? Дура! Это он пусть стыдится. А тебе сына надо вытаскивать. Успокоилась? Пошли. А то через час другая смена заступит, снова платить надо будет.
На сей раз – укол все-таки ей вкатили не зря! – Валентина идет к Рустаму почти твердо. Чуть придерживает шаг у двери, набирает в легкие воздуха, выдыхает:
– Здравствуйте.
– Опять ты? Чего убежала? – Рустам приподнимается на подушке. Криво улыбается. Гусеница, скукоживаясь, прячется под бинты. – Давление будешь мерить?
– Вы меня не узнаете? – У Валентины тягуче пересыхает во рту. – Помните Баку, май восемьдесят девятого? Мы тогда приезжали к вам на завод открывать новую линию.
Мужчина удивленно приподнимается, почти садится, любопытная черная гусеница выползает из своего убежища.
– Банкет... фонтан из шоколада, – Валентина начинает торопится, – потом вы меня увезли в горы и...
– Чего пришла? – глядя странно и тревожно, интересуется Рустам. – Вспомнила, как тебе хорошо со мной было?
– Я тогда... – стыд, горячий и влажный, как воздух в распаренной карежминской бане, опускается с потолка плотным облаком и затягивает в себя женщину, – забеременела. И Ванечка – это ваш сын.