— Вы назвали его в честь Луаяна?
За окном грохотали кованые сапоги, и грозный голос выкрикивал что-то решительное и командирское. Старик вздохнул:
— Когда один камень срывается с вершины… Всегда остаётся надежда, что он угодит в яму. И лавины не будет. Мы надеемся. Всегда.
Мальчик всхлипывал и тёр кулаками глаза, и цеплялся за рукав отцовой куртки — а потому не видел, как удивлённо переглянулись его родители.
Старик печально усмехнулся:
— Твоё семейство по-прежнему мечено, Солль. Судьбой.
Мать испугано вскинула глаза; отец молчал и держался за щёку, будто бы мучаясь зубной болью. Старик кивнул:
— Впрочем… Ничего. Ерунда. Забудьте, что я сказал.
Лишь когда за старцем закрылась дверь, к чувству утраты прибавилось ещё и облегчение.
Тёплая ладонь, в которой целиком тонет его рука. У тебя будет много других игрушек. Не грусти, Денёк.
Глава первая
…Мы успели-таки! Счастье, что городские ворота захлопнулись за нашими спинами — а могли ведь и перед носом, недаром Флобастер орал и ругался всю дорогу. Мы опаздывали, потому что ещё на рассвете сломалась ось, а ось сломалась потому, что сонный Муха проглядел ухаб на дороге, а сонный он был оттого, что Флобастер, не жалея факелов, репетировал чуть не до утра… Пришлось завернуть в кузницу, Флобастер охрип, торгуясь с кузнецом, потом плюнул, заплатил и ещё раз поколотил Муху.
Конечно же, под вечер ни у кого не осталось сил радоваться, что вот мы успели, вот мы в городе, и здесь уже праздник, толкотня, а то ли ещё будет завтра… Никто из наших и головы не поднял, чтобы полюбоваться высокими крышами с золотыми флюгерами — только Муха, которому всё нипочём, то и дело разевал навстречу диковинам свой круглый маленький рот.
Главная площадь оказалась сплошь уставлена повозками и палатками расторопных конкурентов — в суровой борьбе нам достался уголок, едва вместивший три наши тележки. Слева от нас оказался бродячий цирк, где в клетке под открытым небом уныло взрёвывал заморенный медведь; справа расположились кукольники, из их раскрытых сундуков жутковато торчали деревянные ноги огромных марионеток. Напротив стояли лагерем давние наши знакомые, комедианты с побережья — нам случалось встречать их на нескольких ярмарках, и тогда они отбили у нас изрядное количество монет. Южане полным ходом сколачивали подмостки; Флобастер помрачнел. Я отошла в сторону, чтобы тихонечко фыркнуть: ха-ха, неужто старик рассчитывал быть здесь первым и единственным? Ясно же, что на День Премноголикования сюда является кто угодно и из самых далёких далей — благо, условие только одно.
Очень простое и очень странное условие. Первая сценка программы должна изображать усекновение головы — кому угодно и как угодно. Странные вкусы у господ горожан, возьмите хоть эту потешную куклу на виселице, ту, что украшает собой здание суда…
Праздник начался прямо на рассвете.
Даже мы маленько ошалели — а мы ведь странствующие актёры, а не сборище деревенских сироток, случались на нашем веку и праздники и карнавалы. Богат был город, богат и доволен собой — ливрейные лакеи чуть не лопались от гордости на запятках золочёных карет, лоточники едва держались на ногах под грузом роскошных, дорогих, редкостных товаров; горожане, облачённые в лучшие свои наряды, плясали тут же на площади под приблудные скрипки и бубны, и даже бродячие собаки казались ухоженными и не лишёнными высокомерия. Жонглёры перебрасывались горящими факелами, на звенящих от напряжения, натянутых высоко в небе канатах танцевали канатоходцы — их было столько, что, спустившись вниз, они вполне могли бы основать маленькую деревню. Кто-то в аспидно-чёрном трико вертелся в сети натянутых верёвок, похожий одновременно на паука и на муху (Муха, кстати, не преминул стянуть что-то с лотка и похвастаться Флобастеру — тот долго драл его за ухо, показывая на мелькавших тут и там в толпе красно-белых стражников).
Потом пришёл наш черёд.
Первыми вступили в бой марионетки — им-то проще простого показать усекновение головы, они сыграли какой-то короткий бессмысленный фарс, и голова слетела с героя, как пробка слетает с бутылки тёплого шипучего вина. Худая, голодного вида девчонка обошла толпу с шапкой — давали мало. Не понравилось, видать.
Потом рядом заревел медведь; здоровенный громила в ярком, цвета сырого мяса трико вертел над головой маленького, будто резинового парнишку, и под конец сделал вид, что откручивает ему голову; в нужный момент парнишка сложился пополам, и мне на мгновение сделалось жутко — а кто их знает, этих циркачей…
Но парнишка раскланялся, как ни в чём не бывало; медведь, похожий на старую собаку, с отвращением прошёлся на задних лапах, и в протянутую шляпу немедленно посыпались монеты.
Южане уступили нам очередь, махнув Флобастеру рукой: начинайте, мол.
Ко Дню Премноголикования мы готовили «Игру о храбром Оллале и несчастной Розе». Несчастную Розу играла, конечно, не я, а Гезина; ей полагалось произнести большой монолог, обращённый к её возлюбленному Оллалю, и сразу же вслед за этим оплакать его кончину, потому что на сцену являлся палач в красном балахоне и отрубал герою голову. Пьесу написал Флобастер, но я никак не решалась спросить его: а за что, собственно, страдает благородный Оллаль?
Оллаля играл Бариан; он тянул в нашей труппе всех героев-любовников, но это было не совсем его амплуа, он и не молод к тому же… Флобастер мрачно обещал ему скорый переход на роли благородных отцов — но кто же, спрашивается, будет из пьесы в пьесу вздыхать о Гезине? Муха — вот кто настоящий герой-любовник, но ему только пятнадцать, и он Гезине по плечо…
Я смотрела из-за занавески, как прекрасная Роза, живописно разметав по доскам сцены подол платья и распущенные волосы, жалуется Оллалю и публике на жестокость свирепой судьбы. Красавица Гезина, пышногрудая и тонкая, с чистым розовым личиком и голубыми глазками фарфоровой куклы пользовалась неизменным успехом у публики — между тем все её актёрское умение колебалось между романтическими вскриками и жалостливым хныканьем. Что ж, а больше и не надо — особенно, если в сцене смерти возлюбленного удаётся выдавить две-три слезы.
Именно эти две слезы и блестели сейчас у Гезины на ресницах; публика притихла.
За кулисами послышались тяжёлые шаги палача — Флобастер, облачённый в свой балахон, нарочно топал как можно громче. Благородный Оллаль положил голову на плаху; палач покрасовался немного, пугая прекрасную Розу огромным иззубренным топором, потом длинно замахнулся и опустил своё орудие рядом с головой Бариана.
По замыслу Флобастера плаха была прикрыта шторкой — так, что зритель видел только плечи казнимого и замах палача. Потом кто-нибудь — и этот кто-нибудь была я — подавал в прорезь занавески отрубленную голову.
Ах, что это была за голова! Флобастер долго и любовно лепил её из папье-маше. Голова была вполне похожа на Бариана, только вся сине-красная, в потёках крови и с чёрным обрубком шеи; ужас, а не голова. Когда палач-Флобастер сдёргивал платок с лежащего на подносе предмета, брал голову за волосы-паклю и показывал зрителю, кое-кто из дам мог и в обморок грохнуться. Флобастер очень гордился этой своей придумкой.
Итак, Флобастер взмахнул топором, а я изготовилась подавать ему поднос с головой несчастного Оллаля; и надо же было случиться так, что в это самое мгновенье на глаза мне попался реквизит, приготовленный для фарса о жадной пастушке.
Большой капустный кочан.
Светлое небо, ну зачем я это сделала?!
Будто дёрнул меня кто-то. Отложив в сторону ужасную голову из папье-маше, я пристроила кочан на подносе и набросила сверху платок. Прекрасная Роза рыдала, закрыв лицо руками; видимое зрителю тело Бариана несколько раз дёрнулось и затихло.
Палач наклонился над плахой — и я увидела протянутую руку Флобастера. Менять что-либо было уже поздно; я подала ему поднос.
Какая это была минута! Меня рвали надвое два одинаково сильных чувства — страх перед кнутом Флобастера и жажда увидеть то, что случится сейчас на сцене… Нет, второе чувство было, пожалуй, сильнее. Трепеща, я прильнула к занавеске.
Прекрасная Роза рыдала. Палач продемонстрировал ей поднос, строго посмотрел на публику… и сдёрнул платок.
Светлое небо.
Такой тишины эта площадь, пожалуй, не помнила со дня своего основания. Вслед за тишиной грянул хохот, от которого взвились с флюгеров стаи ко всему привычных городских голубей.
Лица Флобастера не видел никто — оно было скрыто красной маской палача. На это я, признаться, и рассчитывала.
Прекрасная Роза раскрыла свой прекрасный рот до размеров, позволяющих некрупной вороне свободно полетать взад-вперёд. На лице её застыло такое неподдельное, такое искреннее, такое обиженное удивление, которого посредственная актриса Гезина не могла бы сыграть никогда в жизни. Толпа выла от хохота; из всех шатров и балаганчиков высунулись настороженные лица конкурентов: что, собственно, случилось с привередливой, ко всему привычной городской публикой?
И тогда Флобастер сделал единственно возможное: ухватил капусту за кочерыжку и патетически воздел над головой.
…Едва выбравшись за занавеску, Гезина вцепилась мне в волосы:
— Это ты сделала? Ты сделала? Ты сделала?!
Флобастер медленно стянул с себя накидку палача; лицо его оказалось вполне бесстрастным.
— Мастер Фло, это она сделала! Танталь сорвала мне сцену! Она сорвала нам пьесу! Она…
— Тихо, Гезина, — уронил Флобастер.
Явился сияющий Муха — тарелка для денег была полна, монетки лежали горкой, и среди них то и дело поблёскивало серебро.
— Тихо, Гезина, — сказал Флобастер. — Я ей велел.
Тут пришёл мой черёд поддерживать челюсть.
— Да? — без удивления переспросил Бариан. — То-то я гляжу, мне понравилось… Неожиданно как-то… И публике понравилось, да, Муха?
Гезина покраснела до слёз, фыркнула и ушла. Мне стало жаль её — наверное, не стоило так шутить. Она слишком серьёзная, Гезина… Теперь будет долго дуться.