В дверь испуганно поскрёбся слуга:
— Господин Эгерт… Господин, что с вами… Что…
— Коня, — выдавил он хрипло. — И запасного… И ещё одного запасного… Сию секунду.
За дверью ахнули.
Через минуту тёмный дом Соллей осветился десятком огней, и потревоженные лошади удивлённо покидали конюшню, и носились с факелами сонные слуги, и разбуженные суетой соседи липли к окнам.
Утром Каваррен потрясён был вестью о том, что полковник Солль, к чьему странному глухому затворничеству все давно привыкли, спешно, среди ночи, покинул город.
В разбойничьем лагере царило хмурое возбуждение — утром отряд во главе с самим Совой совершил налёт на хутор и кое-что «раздобыл», однако крестьянин, на чью дочь нашлось слишком много охотников, тронулся умом и взбеленился. Уже будучи повержен наземь, он ухитрился пырнуть Сову ножом — и угодил в ногу, выше колена. Крестьянина тут же и зарезали — однако Сова охромел и пребывал в скверном расположении духа.
Всё это я поняла из разговоров, пока, привязанная к конскому хвосту, ждала своей судьбы перед новой добротной землянкой, над крышей которой трепыхались по ветру связанные в пучок перья крупной птицы. Наверное совиные, подумала я отрешённо.
Не могу сказать точно, сколько разбойников насчитывалось в ту пору в лагере, — мне показалось, что их тьма, страшно много, и что все они поглядывают на меня алчно, как змей на воробьёнка. Впрочем, их взгляды уже не вызывали во мне должного трепета — потому что впереди меня ждал Сова, после которого «они все мрут». Я предпочла бы умереть перед нашей встречей, а не после — вот только решала теперь не я.
Я стояла, опустив спутанные руки, переминаясь с одной усталой ноги на другую; шалаши и землянки располагались по кругу, а в центре, там, где у колеса бывает ось, горел большой костёр, и кашевар — а у разбойников, оказывается, был кашевар — орудовал большой ложкой возле сразу трёх кипящих над огнём котлов. Почуяв доносившийся от котлов запах, я нервно сглотнула слюну и сразу же удивилась — почему то, что предстоит мне в скорости, ничуть не отбило аппетит?
Неподалёку стояли два врытых в землю, гладко оструганных столба, и на приколоченной сверху перекладине болтался обрывок верёвки. Живот мой снова свело, и я долго стояла согнувшись, глядя в истоптанную траву и глотая слёзы.
Вход в землянку Совы закрыт был пологом. По грубой ткани ползала, пританцовывая, резвая весенняя муха, то и дело удовлетворённо потиравшая лапки. Как будто муха тоже была разбойницей и радовалась добыче…
Мне захотелось дотянуться до неё и прибить, но в этот момент полог дёрнулся, из землянки выбрался старший из приведших меня разбойников, равнодушно глянул сквозь меня и громко окликнул стоящего поодаль парня. Парень выслушал короткое распоряжение, ушёл и вскоре вернулся в сопровождении круглолицего — того самого, что предлагал сотоварищам нарушить приказ Совы относительно захваченных женщин. Теперь круглое лицо его казалось вытянувшимся и бледным, как сосулька.
За короткое время пребывания в землянке лицо «мятежника» вытянулось ещё больше, а борода страдальчески обвисла. Сопровождаемый равнодушным парнем, он проследовал к двум врытым в землю столбам, и я испугалась, что его тут же и повесят; круглолицый стянул рубашку и стал между столбов, покорно давая привязать себя за руки. Парень снял с пояса хлыст, деловито поплевал на ладони — и мы с круглолицым оба получили урок о том, что с Совой не спорят. Круглолицый при этом обливался кровью и вопил, а я смотрела, скрючившись и грызя пальцы.
Порка ещё продолжалась, когда полог у входа в землянку снова откинулся. Старший из пятёрки, изловившей меня, молча распутал верёвку на моих запястьях, взял меня за плечо и впихнул внутрь.
Один шаг в темноту растянулся для меня на тысячу долгих секунд. Никогда ещё я не была так близка к смерти, и среди рваных воспоминаний о доме и матери, приюте и Флобастере снова проступило лицо Луара — запрокинутое на подушке лицо, мир, освещённый солнцем…
Внутри землянки было душно и сыро, горел факел, пахло землёй, дымом и немытым мужским телом. На лежанке, небрежно укрытой толстым цветастым ковром, сидел некто опять же бородатый, насупленный, с круглыми, как у совы, очами, тёмными в полумраке. Снаружи вопил караемый преступник; я смотрела на Сову, как пойманная в капкан крыса.
— Ну так да, — побормотал он не мне, а стоящему за моей спиной старшему. — Ну так это… Иди.
Тот без единого слова вышел, плотно задёрнув полог. Сова склонил голову к плечу, свет факела упал ему на лицо, и я увидела, что глаза его полны боли.
— Стань сюда, — палец его ткнул в пол рядом с лежанкой, я подошла на ватных ногах и долгих несколько минут давала себя разглядывать.
— Да ты это, — в голосе его обозначилось нечто, похожее на удивление. — Да я тебя, что ли, видел?
Я молчала, пытаясь сдержать всхлип.
— Да вроде, — он задумчиво поковырял в носу. — Похоже, тебя… Там ещё у мужика рога росли, это ты его, стерва, обманывала…
Он добавил очень грязное и очень точное определение моего поведения; я не удержалась и всхлипнула-таки. Господин Сова оказался театралом.
— Что ж ты, — он усмехнулся, — много парней перепортила, что рога такие нагулялись? Оторва, да?
— Да это не по правде, — прошептала я умоляюще. — Это театр… Выдумка… Я на самом деле не такая…
Он, по-видимому, не особенно мне верил. Хитро усмехнулся, потянулся, ухватил меня пятернёй — я сжала зубы, чтобы не крикнуть от боли. Рука его привычна была хватать и душить, потому жест, которой должен был означать ласку, оставил на моей груди пять пальцев-синяков.
— А здорово ты его провела, — сказал он удовлетворённо и сделал движение привстать — лежанка скрипнула под его огромным тяжёлым телом и в ту же секунду лицо Совы исказила болезненная гримаса:
— Ах, ты…
И он добавил опять-таки точное, но совершенно паскудное словечко.
— Подрезали меня, — он зло ощерился. — Тварюка одна подрезала… А то я бы тебя, девка… Вот так бы… — он смачно стиснул в кулак свою могучую волосатую руку, воображая, что именно и как он бы со мной сделал. В ужасе прижимая ладонь к пострадавшей груди, я вспомнила возмущение круглолицего: «Да он её в лепёшку сплющит, они же мрут после Совы»…
Можно поверить. Да, и мрут тоже. Я вознесла благодарность тому безвестному бедняге с его отчаянным ножом — и, будто, отвечая на мои мысли, Сова задумчиво поманил меня пальцем.
Я и так стояла прямо перед ним — а теперь оказалась стоящей вплотную, и мне казалось, что я слышу, как всё быстрее и громче пульсирует кровь в его бычьем теле. Дыхание Совы сделалось частым и хриплым — даже болезненная рана не могла подавить его звериной, неистовой похоти.
— Оторва, — прошептал он почти нежно, — потаскушка, экая ловкая…
В его устах это означало, наверное, «кошечка» или «ласточка». Я затряслась; лопата-ладонь, лежащая на моей спине, уловила эту дрожь:
— Не бойсь…
От него пахло потом и кровью. Он дышал горячо, как печка, и норовил не расстегнуть мою одежду, а разорвать. Я кусала губы, чувствуя, как моя собственная тёплая кровь течёт по подбородку; он опрокинулся на лежанку, увлекая меня за собой, придавил невыносимо тяжёлым телом, так, что, кажется, затрещали рёбра. Прямо надо мной оказались его освещённые факелом, выпученные, коричневые в крапинку глаза — я зажмурилась, желая немедленной смерти, и, сама не зная, что творю, двинула коленом в темноту над собой.
Страстное сопение сменилось приглушённым воплем. Сова откатился прочь, давая мне возможность продохнуть — но я не стала пользоваться этой возможностью. Вцепившись в толстую, как ствол, шею, я навалилась на него сверху, постанывая и бормоча:
— Ну давай же… Я так распалилася… Так распалилась…
Колено моё снова проехалось по ране — он взвыл и оторвал любвеобильную меня от своей широкой груди. Я обиженно всхлипнула:
— А… А?! Больно-а?
Свет факела падал на моё лицо — и в этом свете он смог прочесть на нём лишь страстное желание да ещё обиду: как же?
— Ы-ых… — протянул он горестно. — Такая девка… Ы-ых…
…Вскоре весь лагерь знал, что я редкостная штучка, что у мужа моего рога, как молодой лесок, и что я влюбилась в атамана страстно и безнадёжно. Совершенно поразительна была детская доверчивость подраненного Совы — он, привыкший брать силой всех подряд встреченных женщин, трогательно обрадовался моей так внезапно воспылавшей любви. Мужчины — как дети, угрюмо думала я, сидя перед разбойничьим костром в окружении волосатых рож. Как сучьи дети…
Рана Совы обещала затянуться через пару-тройку дней — я не сомневалась, что на нём заживёт как на собаке. Удрать из лагеря не представлялось возможным — вырваться из душной землянки уже почиталось великим счастьем. Я рассказывала Сове наизусть любовные монологи из трагедий, он, сентиментальный, как большинство палачей, проливал сладкие слёзы — а я мерила расстояние до кинжала за его голенищем, прикидывала бросок и последующий удар — и сразу хмуро отметала всю глупую задумку. Не смогу я ударить Сову хоть сколько-нибудь серьёзно. Новая царапина нам ни к чему, все мы помним, что случилось с беднягой, оцарапавшим его прошлый раз…
— Любовь моя подобна буре,
Что страстно так ласкает ветви,
И обрывает с них убранство,
И в страсти корни обнажает, —
декламировала я нудно, а Сова слушал, подперев щёку, и мне хотелось убить его.
Впрочем, вынужденно платоническая его любовь ничуть не мешала отправлению всех обычных разбойничьих потребностей — кто-то ходил в засаду, чтобы возвратиться потом с добычей; вернувшихся «с дела» пустыми нещадно пороли за нерадивость, а особым преступлением считалось утаить часть добычи, за это полагалась петля. В отряде царила злая и неделимая власть Совы — он ловко приближал одних и натравливал их на других, чем странным образом напоминал мне Хаара. Никто не чувствовал себя в безопасности, сегодняшнее богатство могло обернуться назавтра нищетой, пл