Скитания — страница 10 из 46

Уже было ясно, что на манифест советских сюрреалистов никто не реагировал. Большинство организаций уже давно ответили, остальные, видимо, и не собирались отвечать. Письма были негативные, но вежливые. В одном, правда, отмечалось, что «мы не намерены помогать — даже „неконформистам“».

Но больше всего Андрея мучила и доводила до бешенства патологическая ненависть к его родине, которая сквозила в американских газетах, журналах и книгах, ненависть совершенно звериная и как будто необъяснимая. Больше всего поражало, что она часто касалась не только «системы», но была направлена на страну в целом, на её людей. Они с Леной думали, что все обычно обвиняют «системы», правителей, цивилизации, но не самих людей. Ибо это уже походило на совершенно нелогичное, расистское человеконенавистничество. В то время как на словах твердилось, что здесь «демократия» и что расизм — чудовищное преступление. Эта ненависть не имела никакого реального основания и внешне походила на болезнь, на сумасшествие, на злобу бешеного животного, которое не понимает, что с ним происходит. Андрей даже боялся рассказывать Лене о таком.

Но ещё раньше этих открытий он постепенно стал видеть в своей душе неожиданное, знакомое ещё по прошлому, но получившее невероятное новое качество чувство, ставшее как бы частью его души. Он стал замечать, что постоянно вспоминает о Москве, о русских деревнях, о своих друзьях, о людях в своей стране. Даже лица почти забытых, почти незнакомых ему людей, всплывающие в памяти, становились бесконечно дорогими, словно он молился за всех них. Всё, что раньше, когда он был там, на родине, почти не замечалось, вдруг точно открывалось снова — своей невероятно глубинной, до высшей бездны, стороной. «И как я не понимал этого раньше, — думал он. — И не я один, другие — тоже. А теперь я вижу это, вижу…»

Мысленно он пытался как можно ярче, почти осязаемо представить их в своём уме — и любить. Всех: знакомых и незнакомых, друзей и посторонних, видимых и невидимых, умерших и живых. Потом это чувство во всём его существе распространялось и дальше — на культуру, на природу, на равнины и деревья, на само таинственное и родное дыхание русской жизни… Он был поражён не самим чувством, конечно. Он ожидал, что это придёт, но не в таком, почти сверхъестественном, зове. «И это они хотят убить тем или иным способом», — думал он среди воющей нью-йоркской ночи.

12

На внешнем уровне было решено погрузиться в общение с эмигрантами. Их уже значительно прибавилось в Нью-Йорке, и среди них были даже те, о которых что-то слышали по Москве. Художники, например. Андрей и Лена совершили даже дальнюю поездку в Брайтон-Бич — район на краю Нью-Йорка, у океана, где расположились «одесситы» — эмигранты из Одессы. Их встретили гостеприимно — в ресторанах, кафе, барах, чем-то похожих на советские.

«Одесситы» им понравились своей простотой и открытостью. Но часто выбираться в Брайтон-Бич было трудновато. Всё вертелось вокруг Манхэттена, благо, их квартирка в Вудсайде была недалеко. Лихорадочные поиски работы, временные подработки, углублённое изучение английского по вечерам, встречи и попойки с эмигрантами, с теми, кто был более или менее по душе… А днём опять — встречи с другими эмигрантами, поиски работы, контакты, письма, издательства…

Вскоре, однако, одно событие прогремело по всему эмигрантскому Нью-Йорку. Павел, который работал в эмигрантской газете в качестве корректора, написал статью — не подозревая ничего, просто случайно, — хотел лишний раз подзаработать. Статья называлась «Почему мы недовольны?». Он опросил многих эмигрантов и представлял их взгляды. Статью напечатали, но поднялась настоящая буря. Одно письмо в газету было озаглавлено так: «Мы приехали в рай и всем довольны». Это была статья поэта Саши (Андрей его хорошо знал: он ненавидел эту эмигрантскую жизнь и этот «рай» всеми фибрами души и мечтал сбежать хоть на край света). В ней было написано: «Какое право имеет господин Сметов клеветать на американскую демократию и американскую действительность? Мы выбрали свободу, а США и свобода — это синонимы. Пора бы понять такую простую истину».

Был звонок главному редактору газеты, и Павла моментально вышибли — никаких прав и гарантий на работу здесь никогда не существовало, босс делает всё, что хочет. Павел оказался без работы, за квартиру платить стало нечем, тем более что эта плата поглощала большую часть заработка. Единственная надежда была на тараканью гостиницу для бедных и переход на социальное пособие, на жизнь в зоне «презираемых». Но он ещё пребывал на старой квартире, у себя, и не сдавался: ругался по телефону со многими эмигрантами, метался, искал выход… Многие от него отшатнулись и тотчас истерично предали. Игорь Ростовцев покачивал головой: «Я говорил, здесь нам бесполезно бороться. Лучше, как я. На меня с потолка падают тараканы — ну и пусть падают».

Любочка и Генрих помогали как могли. Андрей и Лена сами еле сводили концы с концами. Миши Замарина не было: опять куда-то пропал.

Лена сблизилась в эти дни с одной эмигрантской семьёй из Москвы — Инной и Марком Гердерами, которая ей чем-то очень понравилась. Глава — Марк — работал уборщиком в одном эмигрантском учреждении, его жена — Инна — чуть-чуть подрабатывала. Был ещё сын Коля — восьмилетний всего. Жили они в маленькой квартире в Вудсайде. Лена сдружилась главным образом с Инной. И та призналась Лене как-то раз:

— Ты знаешь, я, наверное, здесь сойду с ума. Вчера Коля проснулся весь в слезах: он видел во сне Москву. Он уже несколько ночей плачет, потому что видит во сне родину, Москву. Я тоже вижу Москву, но сейчас уже не плачу… И знаешь, что произошло вчера? Коля начал кричать утром: «Папа, мама, я видел Москву!» И плачет, конечно. Я тоже кричу. А Марк накинулся на меня и на Колю: «Молчите, молчите! Вы что, спятили оба? Я из-за вас лишусь места!»

— Ну и ну! — отшатнулась Лена. — Неужели он думает, что вас подслушивают?

— Представь себе. Он сдвинулся на этом. И всё из-за работы в этом проклятом эмигрантском болоте. Конечно, там всех прослушивают насквозь. Но он-то, он-то кому нужен, несчастный уборщик…

И Инна заплакала.

— Инночка, Инночка, но разве всё это так влияет?

— Что влияет? Ты же знаешь, что существуют чёрные списки. Не только среди эмигрантов. И все, кто в них, — попробуй достань работы. Все пути обрежут. Самой простой работы лишат. Но Марк сдвинулся, потому что он думает, что нас могут подслушивать. Разве до этого может дойти?

— Не знаю… Да конечно, нет! А как, интересно, составляются эти чёрные списки? Я тоже слышала от некоторых эмигрантов…

— Ленка, ты удачливая. Вы с Андреем знаете английский. Марк же тянет еле-еле. Ему всегда плохо давались языки. Ищите не эмигрантскую работу, а какую-нибудь нейтральную. Иначе совсем замучаетесь.

— Мы против совести ничего не делаем. Статьи Андрея в основном о литературе, то, что он думает, то и пишет…

— То-то, говорят, его так недолюбливают в редакции. Не про то, что нужно, пишет. Уходит в сторону, эстетствует. Он так долго не продержится, и никакой ваш ПЕН-клуб не поможет. Видишь же, что случилось с Пашей Сметовым?

…Теперь телефон в квартире Круговых внушал им всё большее и большее отвращение.

— С эмигрантами меньше общайся, — кричал им по телефону Генрих, не лишённый чёрного юмора. — Скажешь, что любишь Пушкина, напишут, что монархист, а значит, советский агент.

Но Лену раздражали не непрерывные слухи об этих «демократических» доносах и различных звонках, а разливающийся океан чёрно-фантастической злобы, звериной ненависти. Когда писали о тяжёлых событиях в истории СССР — писали не с желанием как-то предостеречь или чем-то помочь, не с болью за страну, а с патологическим злорадством, внутренним, еле скрываемым желанием, чтобы страдания повторились, с червивой злобой, которая самих носителей ненависти превращала в дегенератов. И многие ведь «носители» вовсе не страдали в СССР, а неплохо там были устроены.

На одну такую статью резко ответил Эдик Вайнштейн, эмигрант из Риги (его письмо было опубликовано с сокращениями).

— С этими людьми просто невозможно общаться, — нередко говорила Лена у Кегеянов. — Возражать им — во-первых, набросятся, как бешеные псы, во-вторых, настрочат столько доносов, что в конце концов действительно попадёшь в чёрный список, останешься без работы…

— Да не в этом дело, — возражал Генрих. — Работы, чтоб мыть полы, тебя не лишат, а вот Андрею и мне могут закрыть все ходы, все каналы в русской и американской прессе. Ведь для чего мы сюда приехали? И вот тогда — смерть, тупик. Тем более что доносы тут пишут часто просто потому, чтоб подсидеть друг друга, утопить, чтоб не было, так сказать, «конкурентов». Чтоб самому побольше заграбастать.

— Надо общаться только с теми, кто по душе, — вздохнула Любочка.

— Ну, кроме нас, Эдика Вайнштейна, Ростовцева, их немного наберётся.

— Больше всего меня поражает убожество, дошкольно-зоологический уровень этих статей, этих разговоров. И это после Москвы, после наших полётов в непознаваемое, — сказал Андрей. — Что бы подумали в наших московских кругах, если бы могли слышать и читать всю эту ахинею!

— А мы сами могли бы во всё это поверить всего несколько месяцев назад? — взорвалась Лена. — Да если б нам кто тогда сказал, что здесь творится, мы б его сумасшедшим сочли!

— Да, пришлось нам за эти «несколько месяцев»! — отозвался Игорь. — Пересекли черту — и всё переменилось.

— До чего же мы были наивны тогда! Даже удивительно! — покачала головой Лена.

— Мы и сейчас ещё наивны, — заметил Генрих.

— А что творится с некоторыми, даже приличными людьми, — вмешался Андрей. — Ты ведь знаешь Вадика, Генрих? Так вот, при мне он буквально бился в истерике, и только потому, что его имя не поставили в одной паршивой, занюханной русскоязычной газетёнке рядом с именами других писателей-эмигрантов. А ведь считался аристократом духа. Буддизмом увлекался. А вот тебе и нирвана… В свою очередь, наш небезызвестный поэт Саша порвал с Вадиком все отношения — а ведь они лет десять-двенадцать дружили в Москве — из-за того, что-де Вадик не упомянул его имя в разговоре с одним именитым профессором.