«Они у меня как змеи», — думал он и продолжал читать. «А всё-таки лучше бы здесь жили не тараканы, а змеи, много змей, — решил он сам с собой во время небольшого антракта. — Змеи, говорят, глубже понимают музыку. Но и эти хороши, птенцы мои поэтические. И вовсе я уж не так одинок».
А те трое были по-прежнему неподвижны, и к ним присоединился четвёртый.
Шаги послышались за дверью: кто-то тащил себе в номер уличную проститутку. Игорь хорошо различал их сленг. После перерыва он решил начать классику. Те трое вдруг побежали и заняли другое место на столе — около чашки с чаем. Правда, прежде чем начать классику, Игорь прочёл одно своё любимое стихотворение поэтессы-эмигрантки, покончившей самоубийством:
Прислушиваясь к чуждым мне словам,
Уже слепая к вечной Красоте,
Я проклинаю выжженное небо…
На мгновение тараканы пропали, и Красота, вечная, но уже больная, вошла в эту комнату. «Я читаю сам, но как будто слышу её голос — голос из бездны, — окончив чтение, подумал Игорь. — Зовёт меня и зовёт… Но что с ней самой? Как ей теперь — после её последней и самой страшной эмиграции?»
После смерти матери Игорю часто казалось, особенно по вечерам, в одиночестве, что она заговорит с ним по телефону — из Москвы или из той бездны, в которой она очутилась теперь вместе с той поэтессой, погубившей себя. Но чёрный телефон на столе непроницаемо молчал, особенно днём. А по вечерам некому было звонить, но, когда изредка, раз в три-четыре дня, раздавался звонок, Игорь с трепетом брал трубку: ему всё время чудилось, что раздаётся голос умершей матери.
Сегодня не было звонка, и тараканы ползали, заполняя каморку. Вечер (поэтический) закончился глубокой ночью, а после для Игоря наступило забвение — до следующего утра.
— Ну что, живём?! Неплохо, а?! Ха-ха-ха! — говорил Андрею в кафе сытым голосом довольный журналист со «Свободы» Виктор — тот самый, который учил Андрея на вечере у переводчицы, как действовать «здесь».
— Ну, не очень-то хорошо, — отвечал Андрей. — «Манифест» наш полностью зарубили. Было тяжело для ребят. Мои вещи идут в русской прессе, в американских журналах. Но с книгой моей в нью-йоркских издательствах неважно: пока одни отказы.
— А чего ты хотел, старик? Не всё сразу. — И Виктор запихнул в рот полсосиски, еле прожевал. — О тебе и так все говорят, что тебе везёт. Сколько здесь вообще без надежды оказались — писателей, художников. А ты ещё жалуешься. Имей совесть. Ведь ты же не политический диссидент, а просто писатель. А некоторые, между прочим, приехали из тюрьмы или после громовых протестов, поддержанных мировой общественностью, да и раньше уже были известны — им и дорога, им и деньги платят, и книги идут, на политические темы, конечно. А ты здесь без году неделю и раньше нигде не печатался, вылез из самиздата.
— Да я ничего и не говорю. Терплю.
— Небось в Москве и не мечтал о публикациях, хотя писал легенды, высокую мифологию, а не антисоветские романы. А сейчас подавай тебе всё сразу. Учти, начинающим американским писателям здесь ещё труднее, чем тебе, например.
— Но так многие говорили — тут есть возможности, свобода.
— Возможно, но осторожно, — закашлялся Виктор. — Слышал про Корицкого? Его книги по политической социологии идут на ура, во всех газетах пишут о нём, в журналах — портрет. А знаешь, что он мне сказал? «Стоит мне сделать всего одну ошибку или просто не понять, чего от меня хотят, — и моя карьера полетит в тартарары, в издательствах захлопнутся двери и в университете всё будет кончено». Вот так. И не смотри на то, что он знаменит; здесь знаменитости, даже литературные, лепятся, как шарики, и, как шарики же, выкатываются со сцены, если надо. Те, о ком сейчас кричат по ТВ, — несколько месяцев, и их нету, и никто о них и не вспомнит, как будто их и не было вовсе. Сдуют. Вот это фабрика, старик! Я тебе больше скажу: технология умов и развлечений высшего качества. Будь ты хоть Данте — в порошок сотрут.
И Виктор поднял вверх жирный палец. Он весь сиял от самодовольства.
— Ну ладно, Витя, мне надо идти, — нетерпеливо проговорил Андрей.
— Дерзай! — Виктор похлопал его по плечу. — Главное, не теряй ни минуты. Время — деньги и слава. Я сплю по четыре-пять часов в сутки. И, слава богу, результат есть. Но ещё важней — секи ситуацию, старик, ой секи! Не то будешь вертеться, как бешеный, не спать по ночам, а всё останешься беден, как инвалид. Про таких говорят: у него ни времени, ни денег. Ха-ха-ха! Будь господином своей судьбы. А главное, не капризничай, хватай, что дают. Это касается не только политики — искусства тоже. Один тут — сценарист — по огромной протекции предложил свой сценарий одному знаменитому продюсеру. Тот говорит: «Я прочёл ваш сценарий, его надо переделать полностью: вот так, вот так и вот так. Тогда можно вложить деньги». Сценарист в крик: мол, какое «переделать», не буду я ничего переделывать. Продюсер посмотрел на него, как на сумасшедшего, и сказал: «Знаете, сколько стоит одна минута моего времени? Так что аудиенция окончена». Такие-то дела.
Андрей ушёл, вспоминая слова одного уже известного в Америке художника-эмигранта. «Здесь, — сказал он, — приходится тесно общаться с теми, с кем в Москве рядом в поле бы не сел». По дороге домой Андрей погрузился в размышления о своей ситуации на сегодняшний день, хотя подводить итоги было пока рано. Ну что ж, на работу в университете пока одни надежды. Сколько будет поддерживать Толстовский фонд — неизвестно. Но, видимо, скоро кончат. И тогда… С книгой в американских издательствах — тоже неизвестность; внутренние рецензии, как он слышал, хорошие, но… Хотя к отказам, как ему объяснили американцы, писателю на Западе надо заранее привыкнуть. И Хемингуэя печатали после десятков отказов.
Хуже всего, что стали сдавать нервы у Лены. Вот Любочка — другое дело, просто пышет оптимизмом. Да и английский блестящий. И ещё счастье, что Макферсоны их так любят и ценят творчество Андрея. Бывать у них — настоящая отдушина. Так было и в Вене — посреди всеобщего равнодушия вдруг нашёлся человек, который балдел от его легенд и рассказов, не веря глазам. И тогда этот удивительный писатель помог им, написав письмо в американский ПЕН-клуб и опубликовав его рассказы в своём журнале. Что бы они делали без звонков и писем из ПЕН-клуба в Толстовский фонд: уже бы давно от них отказались, работы нигде нет, квартиру бы не сняли — была бы каморка в гостинице и вэлфер. А те, кто его получают, уже одним этим вычёркивают себя из жизни: им уже никогда не получить нормальной работы. A гонорары в эмигрантской прессе — это смешно — на них не проживёшь…
Удивительно, казалось бы, на дюйм они были от катастрофы — не будь этого случайного писателя в Вене и такого же случайного в Нью-Йорке, — но этот дюйм перешагнуть не дала судьба.
Дома Андрея с нетерпением ждала Лена:
— Звонил Павел со своей американкой. Зовёт сегодня в закрытый ночной клуб. Приглашения на нас он сделал. Вот здорово! Всё-таки первый раз в жизни закрытый ночной клуб в центре мирового Вавилона, — и Лена подмигнула Андрею. — Понеслись!
Опять сумасшедшее метро. Рывок — и центр Манхэттена. Рядом — национальная библиотека, вокруг — банки, небоскрёбы, церквей почти нет. У выхода из метро — трое нищих; один молодой негр, скрючившись, сидел на тротуаре. Идёт дождь. Пробежали квартала два — и вот вход. Там Павел с американкой.
— Сколько можно ждать! Вперёд!
Роскошное модерновое помещение. Раздевалка. Буфет. Огни. Людей — достаточно. Один — почему-то в шубе, но не простой, а леопардовой, которая стоит дороже автомобиля.
Разделись.
— Будет просто вечер танцев. Но будет весело — сами увидите, — предупредил Павел.
И грянула рок-музыка. Огни то мгновенно гасли, то снова вспыхивали, бросая из тьмы в солнце, из солнца — во мрак. С мгновенной быстротой. Секунда — мрак, секунда — солнце. И опять. И рок. Все неистово плясали. У Лены слегка закружилась голова. Павел извивался не хуже американцев. Тот, в леопардовой шубе, — мужик лет пятидесяти — совсем обезумел. Вокруг кривлялось много старух — конечно богатых. Разукрашенные, кто в брюках, кто в мини-юбках, со вставшими дыбом искусственными волосами. Глаза — что свечи похотливому божеству. Они извивались и плясали не хуже молодых, даже как-то сладострастнее их: молодые были более спокойны. Но, несмотря на сладострастие, то там, то здесь маленьким заревом мелькала вставная челюсть.
Перерыв. С жадностью — напитки, вино, тоники — в семь-восемь раз дороже, чем в магазинах. И опять рок. С каждым ритмом всё бешеней и окончательней. Кажется — больше уже нельзя.
И опять перерыв. Изнеможение. И опять по новой. Странно, что среди девочек мало было женственных лиц и фигур. Кружится голова. Лица то возникают из тьмы, то тут же уходят в неё. И так без конца.
Результат — физиологическое превращение, эдакая алхимия: в тебе ничего нет, кроме дёргающихся импульсов и подчинённого им тела. Если такая «алхимия» повторяется часто, результат закрепляется. Но на душе хорошо.
Однако на Андрея и Лену это не так уж подействовало. Они больше наблюдали за людьми.
— Неплохо повеселились, — заключила Лена, когда они возвращались домой.
— Один раз можно сходить. Интереса ради. Другой раз, может, лет через пять, — смеясь, ответил Андрей.
— А видал этого, в леопардовой шубе? — спросила Лена и подала пятьдесят центов лежащему на земле нищему. Тот ничего не ответил. Он уже давно перестал о чём-либо говорить.
Дни опять пошли неразгаданной змейкой — вперёд. Странно-неженственные женщины на улицах, эмигранты с их спорами, крики детей, улыбки сумасшедших, офисы, дела, инциденты (опять напали на бедного Вайнштейна и ограбили на улице Павла), поездки к Макферсонам — всё крутилось, взвихрялось, но реальных сдвигов было мало.
Поездки к Макферсонам очень успокаивали, Джим всё больше привязывался к Андрею, обсуждалась проза; хватало времени и на поездки в лес. Писались письма, порой бросались с «неземных» небоскрёбов вниз помятые, туманные существа — в основном из-за денег: божество нуждалось в жертвоприношениях.