Скитания — страница 19 из 46

Что же касается религиозной жизни, то здесь Андрея с Леной ждал полный сюрреалистический конфуз. Андрей всё время вспоминал самолётного пастора. Они пробежали и церковные, и полуцерковные, и неформальные круги. Ребята всё попадались молодые и розовощёкие; гремел джаз, рок; лихо плясал священник, толстомордые проповедники лаяли о любви к ближнему; повторялись кофе и чаепития, пели песни о Калифорнии и бизнесе во Христе. Политический подтекст очевиден был до неприличия, да это порой и не скрывалось. Всё было чинно и почти спортивно. Иногда, впрочем, появлялись провидцы вроде одного, который уверял, что слышит ангельскую речь (он говорил сам с собой во сне). Другой так прославился в своём кругу буквальным пониманием Библии, что, по его мнению, выходило: все уже спаслись, кроме русских.

Гомосексуалисты отстаивали свои права, и успешно. Америка вообще считалась самой религиозной страной западного мира. И всё же Андрею, когда он продавал плакаты на улице, чтоб подзаработать, один раз повезло: к нему привязался растерзанный молодой человек, правда лет уже тридцати, назвавшийся композитором. Он свёл его к себе в каморку, поставил записи своей музыки. Андрей ошалел: музыка показалась ему необыкновенной, почти гениальной.

— Я привёл тебя сюда потому, что ты русский, — сказал композитор. — Я никому уже не даю слушать свою музыку: всё безнадёжно. Но чтоб понять, почему эту музыку никогда не услышат, тебе надо об этой цивилизации знать то, что ты и не узнаешь никогда. Вот мой телефон. Ты сам страдал за своё творчество и приехал сюда. Но как я страдаю — никто не знает. Но когда я умру, я завещаю эту музыку тебе и твоей России…

Андрей ушёл, рассказал Лене, они отчаянно захотели увидеть странного незнакомца, пришли… На двери висела записка: «Уехал в Голландию».

Но в сутолоке встреч мелькнула одна добродушная пара: бывшие хиппи, теперь маленькие бизнесмены, владельцы бензоколонки, Боб и Каролина Фэксоны. Обоим лет уже за тридцать. Сошлись почему-то очень быстро. Каролина оказалась вдруг женственной — по-европейски даже. Боб, несмотря на бензоколонку, в душе сохранил верность идеалам хиппи. Самым ругательным словом для него было «буржуй», хотя сам он им был, в миниатюрном разрезе конечно.

— Так многие из нас кончили, — сознавался он потом Андрею в уютном кафе. — Через что мы только не прошли, от ЛСД до мистики. Но в Америке всё кончается одним — бизнесом.

Тем не менее Круговы видели, что и сейчас, после лихих шестидесятых, некоторые молодые люди страстно хотели порвать с этой системой, уходили в лес, жили с подругами в глуши, ведя натуральное хозяйство. Но таких было уже мало. Зато бывшие вожди разных альтернативных движений, продолжающие порой выступать, были уже куплены и по жирной лености плохо скрывали это.

В пародийно-французском ресторане Андрей и Лена совсем разоткровенничались с Бобом и Каролиной.

— Ребят, а что случилось с Америкой, а? — спросил Андрей.

— Андрей, мы пошли по новому пути, — ответил Боб. — Мы сказали: пуританизм — ханжество, чушь, маска. Давайте сбросим все запреты. Абсолютно все. Для нас не стало — даже мысленно — ничего запрещённого. Ничего. Всё стало возможным. Это ведь великий эксперимент.

— Но к чему это приводит? К торжеству низшего начала в человеке, к его захвату всего человека. Под предлогом свободы — рабство. Порабощение высшего низшим.

— Ах, да мы просто ещё слишком молоды, — проворковала Каролина, прижавшись к Бобу. — У нас нет мудрости, как у вас, в Старом Свете. Мы не различаем, что высшее, а что низшее. Но зато мы открыты всему. У нас демократия…

— Вы говорите, демократия, — возразил Андрей. — Но я нигде не видел такой иерархии, как у вас, основанной не на уме или личности человека, а только на деньгах… И более того, фактически бизнес, финансовая олигархия правит вашей страной, как своей колонией. Это фактически замаскированный тоталитаризм.

Боб вдруг смутился, а потом, вздохнув, как-то искренне произнёс:

— Ты прав, Андрей. Всё, что ты сказал, — это и есть самая страшная проблема Америки…

Лена, видя, что разговор стал опасным, особенно если его продолжать, быстро переменила тему. Но Боб заключил:

— У тебя есть сила, Андрей, сила твоего таланта, сила слова и духа. Он, может быть, даже сильнее силы денег… Я же, хоть я самый органический американец, желаю для мира одного: дружбы между Советским Союзом и Америкой. Мы — за! Лучше жить при различиях, но в мире.

— Господи, да какие бы ни были различия — разве стоит из-за них уничтожать друг друга? Все хотят жить, — вставила Каролина.

— Успеха тебе, Андрей! — поднял кружку Боб. — За твои книги!

4

Край любимый! Сердцу снятся

Скирды солнца в водах лонных.

Я хотел бы затеряться

В зеленях твоих стозвонных.

Игорь Ростовцев читал в своей каморке старый, потёртый томик Есенина. Громады Нью-Йорка еле виднелись за окном. Русь в есенинских стихах, то возникающая, то уходящая вдаль, неуловимая, синяя, бесконечная, приковала его душу к себе. Такая загадочно-отдалённая, но безумно родная, она была и в стихах, и в жизни. Не в силах оторваться, он прочитывал снова и снова знакомые, глубинные строчки — словно подаренные ему при рождении, при первом стоне. Он читал уже несколько часов, и не было ничего вокруг, кроме этой поэзии и России — такой огромной, манящей, захлёстывающей, околдовывающей.

Игорь уже не осознавал полностью, что означает Россия для него: да, конечно, Родина, но, может быть, — далёкая и родная планета, с которой он спустился в этот каменный Нью-Йорк, затерянная теперь в пространствах, но тем не менее бесконечно притягивающая, бездонно-таинственная, великая…

Последние дни он почти не выходил из своего номера: читал и перечитывал Есенина, слушал русские народные песни и музыку.

В дверь неожиданно постучали — словно били кастрюлей. С отвращением Игорь пошёл открывать. На пороге стоял Яков Герш — несчастный, внутренне заплаканный, одинокий эмигрант из Риги, слегка сдвинувшийся здесь. Был он худ, — глаза чуть-чуть горели, — лицо белее тумана, на вид лет тридцать.

— Игорь, извини, не помешал?! — и Яков забегал по замкнутому пространству каморки. — Ты не знаешь, Андрей Кругов скоро приедет? Я читал его рассказ в журнале, и у меня к нему много вопросов. Они с Леной прислали мне открытку, его новый приятель Боб будет звонить мне… Они хотят тут мне помочь. Но, может, пойдём к Генриху, поспорить хочется…

Игорь вдруг так пожалел его, что решил выйти из своей комнаты. Вместе с ним. Выйти, чтоб действительно поехать к Кегеянам и по дороге как-нибудь утешить Якова.

Они быстро вылетели из гостиницы в сверкающую тьму нью-йоркского вечера. Ехали на автобусе с пересадкой, перескакивая… Крики, толчея и бесконечный единый вой города мешал им говорить. Всё же в промежутках Игорь спрашивал:

— Что там у тебя?

— С работой неважно. Я ведь ночной сторож. Боюсь, уволят.

— Социальное страхование есть?

— Да какое там. Просто так работаю.

— Сходим. Идём туда.

— Игорь, ты читал «Махабхарату»?

— Ты живёшь там же?

— Боюсь, выселят, если работу потеряю. Ладно, обойдусь. Я начал читать «Махабхарату», «Бхагават-гиту». Но не понял… Многие, говорят, не понимают…

То их освещали огни, падающие неизвестно откуда, то опять покрывал мрак. Пешком пришлось идти долго — под тяжёлым взглядом стоявших по стенам.

— Ты не боишься ходить поздно вечером?

— Игорь, я ничего не боюсь. Я что-то перестал бояться. Ночами не спится, и я хожу по городу один. Как по кладбищу.

Генрих ворчливо открыл им дверь. И началось! Крики, вопли — вся квартира была заполнена эмигрантами. Не кричал, может быть, только Замарин и толстый американский журналист с нахально-бессмысленными глазами. Замарин привёл Клэр — свою старую американскую приятельницу, которая интересовалась всем русским. За эти годы она перепробовала многое: занималась переводами художественной литературы, рисовала… Но успех упрямо не шёл к ней. Ей приходилось довольствоваться скромной должностью в библиотеке. Грустная, нервная, она сидела между Генрихом и своим бойфрендом.

Где-то в стороне витийствовал ставший худым, как змея, Павел, подстриженный под заправского панка. До этого его еле оторвали от толстого американского журналиста, в которого Павел прямо-таки вцепился, точно обладал им навеки. Он и сейчас то и дело поглядывал на него. Журналист похотливо и безразлично кивал головой. Но особенную активность проявлял пухленький молодой человек (его звали Пастор Боря) — он не просто орал, но захлёбывался.

Эмигрант этот жил в Америке уже много лет и успел стать знаменитым, по крайней мере на сегодняшний день. Карьеру он сделал главным образом на проповеди «религии любви» и в основном где-то в Канаде: читал лекции там, публиковал книжки о Боге-Творце, и всё в крайне слезливых тонах.

Книжки неожиданно пошли, имели сбыт. Ещё Пастора Борю называли «наш Билли Грэхэм». До успеха он был худенький, тихий, скромный и, всё время надувая губки, говорил, что думает только «о неземном» (и этим-де объясняется его благородная нищета в этой жизни). Иногда умненько высказывался.

Но после успеха вдруг сразу поглупел, ещё более внезапно ожирел и стал так орать о своей значительности, что до смерти напугал этим свою жену, которая стала ему после этого окончательно покорна… Сравнивал себя с Билли Грэхэмом, с Мейстером Экхартом. Деньги текли рекой — от простодушных канадцев. Особенно он почему-то пользовался успехом у рабочих.

Когда Игорь и несчастный Яков Герш вошли, он верещал главным образом о бессмертии души и о том, что это бессмертие ему-де гарантировано. И по крику его получалось даже так, что именно он открыл человечеству, что душа — бессмертна. Бога-Отца он почему-то называл своим братом…


Звон бокалов, хохот, словно из-под стола, — и вот уже Игорь сидит рядом с Любочкой, которая как-то по-уютному смеётся и просит его почитать свои «безумные стихи».