Скитания — страница 2 из 46

Наконец они прошли мимо тех закутанных фигур, определить которые было вне всякой возможности.

— Да это сумасшедшие, — прошипел Андрей Лене. — Уже настоящие сумасшедшие. Не как та старуха. Я вижу по глазам — это уже клиника…

— Да, да, я помню, кто-то в Вене говорил, что сумасшедших, если это не богачи, не держат в Америке в больницах, потому что лечить дорого. Вот они и ходят сами по себе…

Одна закутанная фигура пошевелилась, но, казалось, её движение оторвано от всякого существования. И, наряду с безумием, в глазах у неё Лена увидела безнадёжность, но настолько мертвенную, что непонятно было, почему этот человек ещё живёт, хотя бы формально. В глазах другого была ненависть, ни к кому не обращённая, но вместе с тем огромная.

— Скорей, скорей. Мимо, — испугалась Лена и схватила Андрея за руку. — Туда.

Через десять минут они оказались на узкой улице, но витрины её ослепляли звёздами драгоценных камней, алмазов, бриллиантов, золота, светились, как луны, и всё это растянулось бесконечной дорогой в змеиный уходящий ряд, конца которого не было видно. Лена взглянула на табличку.

— Говорят, — сказала она, — это самая богатая улица в мире. Или одна из самых богатых. Здесь столько богатства, что можно, наверное, купить солнце.

— Короли всех времён нищие по сравнению с этим, — добавил Андрей.

И они свернули на другую дорогу. Там возвышалась церковь, католический храм.

— А вот, наконец, и церковь, — сказала Лена. — Но выглядит странно посреди небоскрёбов. Такая нелепая, её и не видать.

…Однако нельзя было забывать о запланированном на сегодня деле: заехать по адресу, который им дали в Вене (номер телефона был неизвестен), — может быть, там смогут чем-то помочь. А потом уже погулять где-нибудь, скажем, на Бродвее. К вечеру же их ждали в своей гостинице старые друзья по Москве: художник и эссеист чёрного юмора Генрих Кегеян с женой Любочкой и поэт-неконформист Игорь Ростовцев.

Довольно уверенно они нырнули в подземную пасть сабвея. Но тут же ошеломились: в нос ударила невероятная вонь, словно им в лицо дохнуло гниющее, смрадное чудовище. А затем вонь как будто притихла, приелась, тем более что оглушил грохот, беготня, вид старых, потрёпанных вагончиков, исписанных бог знает чем, и опять какой-то непонятный вой. Людей было множество, разных: белых, чёрных, цветных, и все они куда-то неслись.

Влезли в вагон. Туда же вошли двое полицейских; они были так вооружены, что Лена испугалась. «Что такое, война, что ли, началась?» — пронеслось у неё в голове. Парни были увешаны радиоприборами, пистолетами, автоматами, дубинками и ножами. У Лены закружилась голова, она даже не видела никогда вместе столько оружия. Глаза полицейских были сосредоточены, как перед атакой. Лена посмотрела на лица людей — вроде бы спокойные, привычные, никто не удивляется. Но сама никак не могла преодолеть страх и тревогу. В мозгу стоял этот истошный вой сирен на улице. «Определённо, ощущение, будто началась война», — подумала она.

Вышли через три остановки; вроде бы всё спокойно, вдруг резкий свист, и потом движение, бег в какой-то далёкой стороне платформы. С облегчением выбрались на солнце. Сердце Лены билось, но в то же время не без наслаждения: остались живы.

Увы, адресата не оказалось дома: квартира была как мёртвая. Пришлось вернуться ни с чем, и скоро они оказались на Бродвее. Торговые рекламы прыгали, лезли друг на друга, вопили: «Покупайте, покупайте! Ешьте, ешьте! Пейте, пейте!» Среди толпы разгуливали какие-то странные, необыкновенно толстые, но болезненно, личности, которые еле передвигались, и глаз их почти не было видно. Лена захотела заглянуть одному такому в глаза, даже чуть нагнулась, чтоб посмотреть снизу, но ничего не увидела, кроме блеска пустоты. Два-три раза какие-то худые, субтильные молодчики цеплялись к ним, что-то прося на невообразимом английском языке. К повторяющемуся вою сирен Лена никак не могла привыкнуть.

Решили заглянуть в простую пиццерию, просто выпить соку. Цены были непомерно высокие для них. Но всё-таки уселись за маленьким столиком. То ли от невыносимой жары, то ли от грохота, то ли бог знает от чего, люди здесь были не в меру возбуждены и жадно ели и пили. Потные зелёные бумажки-доллары так и мелькали в воздухе.

— Money is honey! — прокричал им пожилой мужчина за соседним столиком и подмигнул.

«А они ведь очень простые, эти американцы, — подумал Андрей. — Но надо искать тех, к кому я приехал — интеллектуалов, профессоров, писателей… Первый этап — американский ПЕН-клуб. Хорошо, что у меня рекомендательное письмо из Вены. Завтра же — туда».

— Андрюша, — начала Лена. — Ну как, что ты скажешь? Мы не погибнем?

— Ну что ты. Какая ерунда. Мы же приехали сюда не на погибель.

— Как ты уверен… Но всё-таки как-то страшно из-за неизвестности.

— Надо быстро во всём разобраться, — ответил Андрей.

3

— Ну что, Ленка, признайся, не раз вспоминала «Город жёлтого дьявола» Максима Горького? А?! — смеялась Любочка Кегеян, когда все они сидели за столом в номере Кегеянов, в гостинице. Гостиница мало отличалась от той, в которую поместили Андрея и Лену.

Итак, все пятеро московских друзей были снова вместе в Нью-Йорке. Из окон комнаты — с двадцать пятого этажа — были видны громады небоскрёбов и маленькие фигурки людей на улице.

Любочка была небольшого росту, беленькая, с волосами цвета пшеницы, полненькая, но очень энергичная. Английским она владела в совершенстве. Генрих Кегеян, красивый, черноволосый, с грустновато-добрым лицом, лет за тридцать (Любочка была чуть помоложе), был известен в Москве не как художник, а как эссеист и мастер чёрного юмора. Лена была в чём-то неуловимом — помимо различий — похожа на Любочку. Казалось бы, всё было разное: и волосы у неё были чуть-чуть потемнее, ближе к каштановым, и рост повыше, и сама она была не так чтоб уж полная (а, как говорится, средняя). Подругами они были с давних пор, ещё до своих вторых замужеств (за Генрихом и Андреем). Андрей же имел довольно обычный вид русского интеллигента.

А Игорь Ростовцев — поэт-неконформист с резко авангардным уклоном, которого, как говорили, благословил перед смертью сам Пастернак, — был самый старший из них. Ему было уже за сорок, он был одинок, сед (где-то в Ленинграде у него был взрослый сын от неудачного брака) и с общим выражением лица не в меру возвышенным. Все они принадлежали к так называемым неконформистским кругам писателей, поэтов и художников, которые начинали в конце пятидесятых или в начале шестидесятых. Не публиковались, не выставлялись официально. Некоторые из них боролись — или не боролись — за свободу творчества, но в политике участия не принимали и были так же далеки от политического диссидентства, как Иероним Босх от китайского либерализма. Небольшое число людей такого плана уже даже были относительно известны на Западе, но большинство, как и наши герои, ещё нет — выехали в основном в Израиль, Нью-Йорк или Париж в потоке «третьей эмиграции», образуя свой островок «диссидентов от искусства». Это означало, что эти люди — по причине характера или формы их творчества — не могли в то время быть признаны в официальном искусстве (таких было много в Москве и в Ленинграде в 60-х годах, но только некоторая часть их решилась на отъезд, что позволялось тогда для них). Среди них были очень разные люди, но некоторые были объединены узами ещё прежней московской и ленинградской дружбы. Политические же диссиденты — независимо от того, были они людьми творчества или нет, — образовывали совсем другую группу.

Остальные же — подавляющая масса третьих эмигрантов — были обычными гражданами, выехавшими, как официально говорилось, «для воссоединения семей». Большинство их выехало в Израиль, но многие попали и в Америку, в которой к тому времени ещё продолжали существовать пласты старых потоков эмигрантов — от так называемых первых, уехавших в начале XX века или после революций, до вторых, попавших сюда после Второй мировой войны. Некоторые из этих людей жили и в Европе, во Франции например.

— Нет, здесь жить можно, — продолжала Любочка, отхлебнув винца. — Меня, например, уже берут на работу, всего три месяца поискала и уже нашла. Отличное рекламное агентство. Не зря кончала, как и ты, Игорь, иняз.

Игорь Ростовцев посмотрел на неё снисходительно, даже не понимая, на что она намекает.

— Наверное, как всегда в интеллигентской эмиграции, — бесцеремонно объяснилась Люба, — жёнам придётся тянуть мужей. А они должны найти творческий выход. А потом всё станет на места. Возможности здесь, слава богу, есть.

— Меня некому тянуть, — усмехнулся Ростовцев. — Я один, как смерть, и однажды уже бродил по Гарлему. Правда, днём.

— И как? — расширила глаза Лена.

— Да только заглянул на минутку. Правда, один парень тут же подошёл и сказал: «Пиджак у тебя хороший». Я и говорю ему: «Нравится? Хочешь, подарю?» Он подумал и говорит: «В другой раз». Только и всего. А ещё болтают: «Гарлем, грабители, убийцы». Не зарезали, видите.

— Тогда за Америку! — вскричала Люба. — Раз не зарезали.

Выпили.

А Генрих Кегеян вспомнил другое: свои первые дни в Вене. И одно ощущение, которое всё время возвращалось ему в память — но, слава богу, только в память, а не во всё существо. На второй день после приезда он вышел один на улицу — купить сигареты — и вдруг почувствовал, что… попал в какой-то искусственный мир и всё, что он видит, — страшные в своей отделённости дома, люди, не говорящие по-русски, — нереально, как сон, превратившийся в явь. На мгновение он даже почувствовал, что его сознание не может воспринимать увиденное и он сходит с ума. Он тут же вернулся в свой номер и, только взглянув на жену, почувствовал, что возвращается в норму. Этот странный взрыв «сумасшествия» повторился потом ещё раз — и не больше. Но тайное чувство «чуждости» всего окружающего — осталось. С этим скрытым чувством можно было жить; с тем жить было невозможно, дорога была только на тот свет. Он усмехнулся: он знал, что пронесло и он остался жить.