Скитания — страница 20 из 46

— Если ты уж читаешь даже тараканам, — просит она. — Я всё-таки не сравню себя с ними.

Игорь немедленно читает, она плачет и, улыбаясь, поправляя Игорю потрёпанный пиджак, говорит ему, что он единственный, кто сохранил гордость во время краха.

— Тебя ничего не берёт — ни твоя каморка, ни небоскрёбы, ни тараканы… — бормочет она.

— Да ты бы, старик, нашёл работу, — рявкнул откуда-то всё слышавший эмигрант. — Вэлфер скоро сократят до минимума — что будешь делать? Попроси через эмигрантов, ведь есть влиятельные люди, чтоб пристроили тебя в контору какую-нибудь. Некоторым это ничего не стоит. Тебя же знают чуть-чуть, слышали…

Несколько стихов Игоря действительно были опубликованы в журналах — хотя сами редакторы отказывались в них что-либо понять. Но напечатали — кто из милости, кто на всякий случай.

— Вот закроют вэлфер, тогда и поглядим, — парировал Игорь. — Плевал я на них. Не за этим приехал.

— Отстань от него, — вмешалась Люба, повернув лицо ко всё слышавшему эмигранту. — Что ты его трансформируешь… Он прекрасен как он есть.

Эмигрант отполз. А Любочка шепнула Игорю на ухо:

— Говорят, он стукач. На ФБР работает. Но сейчас в нём совесть заговорила.

— Кто на кого стукач? — вмешался явившийся со стороны дивана Яков Герш.

— На ФБР, — шепнула Люба. — И не ори, тише.

Но Яков и так говорил тихо.

— Несчастный, значит, — ответил он. — Сколько их, таких несчастных! Я всех жалею!

— Ишь, христианин нашёлся… Чего их жалеть? Просто работа такая, — вставил Игорь. — Мне рассказывали американцы, что в пятидесятых, во времена Маккарти, за каждый донос платили наличными или чеком. Но всё равно определённую сумму. Так потом забастовки среди стукачей стали происходить. Требовали повышения ставки, отказывались писать доносы. Шумели. И добились своего…

— Игорь, — подошёл вдруг Замарин, — от Андрея ничего не слышно?

— Не слышал давно. С того времени, как пили в баре с Клэр твоей и с ним.

И вдруг запелась песня. Это Генрих взял гитару. Стихи были старые, московские, какого-то бредового поэта.

И тогда, оцепенев от холода,

Проклятые в этой злой стране,

Мы горстями сложим наше золото,

Медленно сгорим в его огне.

Но зачем нам быть там одинокими?

Лучше здесь сидеть и есть блины —

Может, за горами синеокими

Вовсе даже нет такой страны.

— Генрих, Генрих, ещё что-нибудь, — умолял Эдик Вайнштейн.

Мы с тобою не составим исключения,

И не будем мы иметь ни тел, ни душ,

Оба наших позабытых отражения

Встретятся в тумане чёрных луж.

На какой-то тёмной улице стояли мы

И стояли и смотрели все на нас,

И упали вдруг прохожие, отравлены

Сумасшедшей пустотою наших глаз.

Клэр, улыбаясь, ничего не понимала, но была по-прежнему красива.

— Ещё, ещё, ещё! — просила Инна Гердер.

Но Генрих продолжил другой песней:

А у него истерика:

Всюду, кричит, тюрьма!

Жажда иного берега

Сводит его с ума…

И потом:

В зеркале плавает мумия,

Синею бритвой грозит.

Шёлковое безумие

В нервах моих шелестит.

— Хватит, хватит! — закричал кто-то. — Всего хватает! Не надо…

…Поздним вечером Миша Замарин, уйдя от Кегеянов, ночным автобусом уехал от Нью-Йорка — в скалы, в индейскую глушь. Как только отъехал от пригородов, повеяло таинственно иным, и мгла в горах не была от Старого Света, и прежние властители Света сего словно стояли на горах — невидимые — и грозили пиками неслышно несущемуся вперёд по шоссе ночному автобусу. И хотя в автобусе было всего пять спавших пассажиров, шестой — Миша — грезил всей своей жизнью, вспоминая её. А автобус нёсся и нёсся — спокойный, величественный, такой же спокойный, как тени умерших предков, стоящие на горе.

И вдруг опять — гигантское шоссе, сеть разбегающихся дорог, огни, двадцатый век, автомобили, в них — владельцы, мощно-неподвижные, деловые, как смерть.

Утром Замарин приехал. То был небольшой городок, отрешённый в своей прозаичности. Уже был открыт деревянный кабак на углу, и в нём в разных углах сидело три человека, молча уткнувшись в виски. Холодно-хмурое утро обещало равнодушный денёк. Но, не обращая внимания ни на что, Замарин пошёл своей дорогой и, минут через двадцать оказавшись у калитки полуразрушенного здания, вошёл без звонка.

То была «Ассоциация изучения Востока» — таково было официальное название — но фактически здесь действовала небольшая группа, исследующая и практикующая мудрость Индии. Инициация была получена от Шри Рамана Махарши. Этот центр по праву считался несравнимо высшим — по качеству проникновения — из всех существующих на этом континенте.

Замарин вошёл, и, видимо, его здесь хорошо знали — поэтому и сразу провели в уготованную ему комнату.

Шеф организации — неизвестный пока миру философ — не раз бывал в Индии. Его глаза были темны, но спокойны. Все члены этой «ассоциации» порвали всякие связи с капиталистической цивилизацией. Только жена шефа, толстая дама лет пятидесяти, была более проста, и она как-то сказала Мише:

— На всём свете есть две величайшие и враждующие между собой силы: сила денег и сила духа. У нас, в Америке, те, кто у власти, ненавидят людей духа, ибо они ненавидят всё, что нельзя купить. Следовательно, больше всего они должны ненавидеть Бога.

Это было сказано давно, когда Миша только что оказался в США. И тогда такое сравнение шокировало его: презренные деньги и человеческий дух! У нас, в старушке Европе, сказали бы, по крайней мере, приблизительно так: сила власти и сила духа. А то деньги… Но сейчас это противопоставление не показалось ему таким уж необычным…

5

Тяжёлое всё-таки было похмелье наутро у Кегеянов. Собственно, в квартире их осталось только трое: Игорь ночевал там. И с тяжёлой головной болью, спасаясь от этого внутренним чтением стихов, Ростовцев рано встал, намереваясь уйти. А добрая Любочка сквозь сон тоже встала и приготовила другу по московской жизни кофе. Было семь часов утра, но вой уже стоял на нью-йоркских улицах. Улыбнувшись, прочтя что-то из Хлебникова, Игорь ушёл, осталась только память о нём на маленькой кухне, чем-то напоминавшей московскую.

А часов в одиннадцать в квартире Кегеянов зазвонил по-доброму звонок, и дальне-нью-йоркская Лена (городок К. находился в штате Нью-Йорк), объясняясь Любе в самых ласковых чувствах, позвала Кегеянов к себе в гости на уик-энд. Люба и Генрих решились приехать на пять-шесть дней. Выезжать надо было сегодня, автобусом.

Лена, забыв о некоторых обидах, прямо-таки похорошела.

— Хоть друзей увидим, — сказала она Андрею.

Кегеяны уже было совсем собрались, как неожиданно явился Яков Герш — совершенно растерзанный, не спавший. Провели его в кухню, напоили чаем.

— Люба, — сказал Яков, побледнев. — Ты знаешь, я того человека, которого ты сказала, что он работал на ФБР или ЦРУ, я в этом ничего не понимаю, — так вот, я этого человека обидел!!

— Чем?

— Подумал о нём плохо.

Генрих возвёл очи в потолок и сделал незаметный, но многозначительный жест пальцем по отношению к виску.

— В каком это смысле?

— Я понял, что он — стукач, но их не надо обижать. Я назвал его в уме «последним человеком».

— Почему же ты понял это?

— Потому что верю тебе, Люба. Потому что ты — лучше меня.

Накормив страдальца, Кегеяны уехали.

Был всего лишь четверг, и Андрей в это время слушал — в одном из лучших интеллектуальных центров Америки — лекцию о Данте. Профессор почему-то лихо напирал на то, что Беатриче была гёрлфренд Данте. Студенты одобряли его идеи гоготом. Добрая половина из них были гомосексуалистами, включая самого профессора.

— Во всё, что Данте написал о Беатриче, — продолжал профессор, — во всю эту средневековую мистику и возвышенность плохо верится. Мы должны подходить яснее и видеть только факты, а не вымыслы, согласно нашей американской традиции. А факт состоял в том, что Данте видел Беатриче. Всё остальное — уже воображение, пустяки. Но раз он её видел, то сработал, конечно, фрейдистский механизм подсознательного.

Снова гогот одобрения.

— Механизм идеализации сработал безотказно, — продолжал профессор. — Для нас важно, что Данте видел Беатриче один раз. Если бы он видел её больше, то, согласно психоанализу, может быть, никакой «Божественной комедии» не было бы написано. Помните, что Фрейд — великий человек, а Данте — до известной степени — вымысел.

Андрею показалось, что он присутствует при очередном театральном спектакле абсурда, и он незаметно вышел. Поплёлся в библиотеку и там, наконец, нашёл интересные книги, присланные из Индии.

Кегеяны нагрянули вечером, весёлые. «И такие наши», — подумала Лена. Уже был готов отменный русский стол, но Любочка ахнула, с искренним доброжелательством оглядывая изнутри маленький домик Круговых.

— Ну, молодцы, ребята, — сказала она. — Ведь всё-таки не снимаете, как мы, а купили, хоть и в кредит.

— Зато вы в Нью-Йорке, а мы в провинции, хоть и сверхинтеллектуальной, — оправдалась Лена.

Андрей тут же рассказал о Данте. Люба чуть не упала в обморок.

— Да ну, брось, Андрюша, — сказала она с дивана. — Не может этого быть.

— Ты разве не привыкла ещё видеть то, чего не может быть? — холодно вставила Лена.

— Да хватит вам со своей серьёзностью! — прервал Генрих. — Давайте лучше выпьем. Водка нью-йоркская, особая.

С хохотом, вместе с женой, ввалился профессор Уильям Mуp — единственный, кого Андрей решился пригласить в русскую компанию. Большеголовый и где-то осторожный, он тем не менее поражал своей добротой, правда умеренной.

— Леночка, Леночка, — заплакала Люба после двух полустаканов водки. — Мне так хочется с тобой поговорить наедине… Работаю ведь, живу, как со стенами там, в Нью-Йорке. А с тобой хоть можно не молчать…