Скитания — страница 21 из 46

— Но сейчас-то тебе хорошо, у нас, — улыбнулась Лена. — Видишь, даже ложки деревянные, наши, русские.

— Да, но почему же, почему я о матери родной меньше вспоминаю, чем об этих ложках…

Лена ничего не ответила.

Потоки воспоминаний и тосты, тосты, тосты. За глубинную армянско-русскую дружбу, за священный союз всех народов СССР, за будущую, невидимую и незнаемую ещё во Вселенной Россию. И Уильям Мур был, может быть, единственным американцем на всём их многолюдном пути, в присутствии которого поднимать такие тосты было относительно безопасно, к тому же он плохо понимал русский язык.

Вечер прошёл в любви и изобилии.

На следующий день была суббота. Мужчины ещё спали. Лена с Любой вышли в небольшой садик — полюбоваться осенней природой. Вынесли раскладные кресла, приготовили чай.

— А что ты думаешь сейчас про «это»? Как у тебя с «этим»? — неожиданно спросила Люба, резко подчёркивая слово «это», так что у Лены даже чуть-чуть сильнее забилось сердце. — Ты ведь понимаешь, о чём я говорю? Я же видела, как ты смотрела на эти деревянные ложки и на прочую символику.

— Люба, а как у тебя? Помнишь, ведь ты говорила — давно, когда мы только приехали, — что «это» надо на время заглушить в себе, иначе просто не выживешь здесь, пропадёшь…

— Ерунду я говорила, — нервно ответила Люба. — Ну, самое первое время, когда я боролась за жизнь, за работу, понятно… А как устроилась, отдышалась, «это» вспыхнуло неостановимо. Да я уже не могла и не хотела останавливать. И ерунда, что из-за «этого» здесь трудно выжить. Мы же привыкли к страданиям. Я прекрасно справлялась с работой, хотя в душе было совсем иное…

— Так, значит, у тебя так же, как и у меня… Вот как, — Лена слегка коснулась её руки. — И что же дальше?

— Откуда я знаю, что дальше? — голос Любы слегка задрожал. — Но сейчас, в данный момент, я просто стараюсь больше читать…

— Что именно?

— Наше. Всё без разбора. От Достоевского до Флоренского. Но особенно «Добротолюбие»… Потом, некоторых старцев. Софроний, например, очень помогает…

— Держись за это, — быстро сказала Лена. — Я чувствую, даже каким-то утробным инстинктом, что за это надо держаться… Но самую суть надо брать, самую суть… Не надо около…

— Но мне православие даже легче понять, чем саму Россию, — ответила вдруг Люба.

— Но важно душу спасти, а уж потом — или параллельно — можно будет и Россию понять. А иначе нечем будет понимать.

— Конечно. А понимать, может быть, и вообще не надо. Достаточно любить.

— Вот ты какая оказалась, Люба. А я грешным делом думала, что ты как-то целиком ушла в это выживание. И вид такой был порой у тебя — чересчур энергичный.

— Но ты же знаешь, я по натуре оптимистка… Да и потом, у многих это просто внешнее — подбадривают себя, а внутри… Но я-то теперь знаю, что настоящий оптимизм и состоит в том, чтобы «это» не забывать и жить «этим» — внутри.

— Это ты здорово сказала. Мне Андрей точно то же самое внушает. Но я не такая сильная, как ты…

— Ну теперь мы вместе. В Нью-Йорке, да и в Париже, среди эмигрантов кто так чувствует, даже боятся об этом заикнуться. Генрих встретил недавно своего этого Бориса… Знаешь, о поэзии пишет в эмигрантской прессе и сам поэт. Они знают друг друга по Москве лет десять. Ну вот, сели на скамейку около редакции, и Генрих вдруг заговорил о Есенине. Видит — Борис оглядывается. Два раза оглянулся, три. Генрих понял, но спрашивает: «Ты что?» Тот отвечает: «Слушай, ты же знаешь, что значит Есенин у нас в редакции. Это имя — табу. Ты слышал, чтобы в эмигрантской прессе писали о Есенине? Слависты разве что упоминают его, да и то редко».

И Генрих поймал себя на том, что сам стал оглядываться.

— Вот ведь до чего мы дожили. А ведь расскажи это нашим друзьям в Москве, ну никто не поверит. Никто не поверит, что двое русских интеллигентов могут сидеть в самом центре так называемого свободного мира и оглядываться, когда произносят имя Есенина или другие священные для нас имена.

— Никто не поверит.

— Поразительно, до какой степени можно не знать реального положения вещей. Не понимать, что происходит в мире.

— Ах, что говорить, — ответила Люба. — Я в Нью-Йорке знаю тех, кто чувствует так же, как мы… По взглядам, по еле слышным словам. По символам. И тогда что-то неимоверно родное соединяет нас всех. Даже голова кружится, когда видишь, что «это» не только в тебе.

Лена поцеловала её.

— А вот и наши идут.

Генрих и Андрей присоединились, не подозревая, о чём они говорили. Быстро собрали остатки вчерашнего пира, и Генрих первый активно заговорил:

— Ну теперь мы одни, Андрей. Что у нас в Нью-Йорке, ты знаешь. Расскажи хоть толком, что у вас, в университетской Америке?

— Ох, опять серьёзные разговоры. Я бы вот квасу выпил, да квасу нет, — вздохнул Андрей. — Потом, я же тебе не философ, как Миша Замарин. Я писатель. Я уж лучше расскажу тебе просто случай, а ты всё сам поймёшь.

— Валяй.

— Ну сначала о нашей жизни вообще. Надо сказать прямо: полегче, чем в Нью-Йорке. Нет такого стресса, напряжения, преступности. Внешне — спокойная, сытая жизнь. Хотя внутри — я бы не сказал, что легче, порой даже наоборот, потому что больше времени остаётся для размышлений. А они не всегда контролируются, — и Андрей поглядел на Лену. — Формально — общения хоть отбавляй, но ощущение такое, что общаешься с тенями: одни и те же слова, одни и те же улыбки, и за всем этим ничего не стоит. Словно всё заучено — и заучено из-за механизма самой жизни, а не потому, что просто льётся пропаганда из газет, с ТВ. Но это гораздо страшнее, ибо от обычной пропаганды легче избавиться, хоть она и льётся. Исключения, разумеется, есть, и они очень драгоценны и очень редки.

Зато книги в библиотеке — целые сокровища, бюджет этой университетской библиотеки во много раз больше, чем, наверное, Национальной библиотеки в Париже. На любых языках. Я тут отыскал такое… Я говорю, конечно, о гуманитарной сфере. Но, любопытно, самые интересные, на мой взгляд, вещи почти не читаются. Но и то, что читается из этих сокровищ, читается как-то формально, просто как источник информации. Такое ощущение, что поэзия Шекспира стала для них просто источником фактов. Я разговаривал со многими преподавателями, я это чувствую. Странным образом всё, что здесь лежит, — все эти сокровища от Данте и Шекспира до Бёлля, — проходя через эти современные мозги, то ли сознательно, то ли органически, неизбежно снижается, окарикатуривается. Это такая удивительная черта американцев — отсутствие глубины, стремление к крайнему упрощению и примитивизации всего и вся. Такого, по-моему, ещё не было в истории цивилизации.

И странная нелюбовь к абстрактному мышлению, а ведь в способности к нему — главный признак духовности. Читаешь даже самые изощрённые, самые, казалось бы, глубокие статьи, считающиеся перлами интеллектуализма, и ясно видишь всего лишь горизонтальный, поверхностный интеллектуализм, без всякого проникновения вглубь. Часто психоаналитические игры… В общем, какой-то сплошной псевдоинтеллектуализм.

— С культурой понятно. Но наука и технология у них сильны, ничего не скажешь, — заметил Генрих.

— Это совсем другое. Иная сторона медали. Они скупили огромное количество учёных: из Европы, Азии, отовсюду. Есть роскошные лаборатории, институты, ибо есть деньги. Дьявол должен быть в чём-то силён, иначе какой это к чёрту дьявол.

— Ну и картина, — удивился Генрих. — Но ты всё-таки обещал случай.

— Случай из другой оперы. Из рядовой жизни. Одиночество, — продолжал Андрей. — Муж и жена могут жить вместе и не говорить друг с другом месяцами. Вообще не произносить ни одного слова, кроме как по делу, когда это нужно. И иногда даже не потому, что отчуждение, а просто нечего сказать.

— Так сидят часто в барах. Молча, — добавил Генрих. — Царство абсолютного эгоизма.


— Смерть же как-то карикатурят, — усмехнулся Андрей. — Распространились бульдозерные похороны. Проезжают хоронить с бульдозером. Мгновенно — яма, мгновенно — зарывают. Процедура занимает минимум времени; потом тут же пить кофе. А одна девушка после похорон брата заявила Лене, что она «хорошо провела время». Ну ладно, хватит об этом. — оборвал Андрей. — В конце концов, это их дело. Нам-то что… Потом, здесь есть и приятные люди.

Решено было показать Кегеянам город, университет, побывать во всех кругах. «Богема» их приняла радостно-равнодушно, но художники заинтересовались работами Генриха. Устроили большой пикник на горе. Профессорские круги были более сдержанны. На вечере вокруг гостей ходили именитые люди. Расспросы, после неизменного «How are you?», в основном шли о погоде или о политике. Люба и Лена неусыпно следили за Генрихом и Андреем, чтобы те не напились.

На ланче в доме у Майкла Генрих, однако, не выдержал и неожиданно спросил хозяина, почему — как он слышал от своих друзей — американские литературные критики и специалисты так нелепо возвеличили одного известного диссидентского писателя? Да, он неплохой, средний художник, но при чём здесь Данте, Толстой, Достоевский и так далее? Внезапно один преподаватель русской литературы вспыхнул, покраснел и сказал:

— Вы что же, считаете нас некомпетентными?

Андрею удалось быстро замять сцену. Он сам растерялся от такого вырвавшегося признания.

Зато Боб с Каролиной восхитили Генриха.

Неформально вела себя только преподаватель славистики Барбара: пила больше нормы и больше нормы беспричинно хохотала, даже после очередного «How are you?», словно доказывая свой американский оптимизм.

Сводил Андрей Генриха и в библиотеку. Огромное здание — среди других корпусов университета — выделялось своей современностью.

— А вот, кстати, смотри — идут наши аспиранты. С ними тоже можно поболтать по-русски. Эти вот совсем другие, чем профессора. Молодые такие, открытые, вроде приятные… И никакой русофобии.

Поздоровавшись, аспиранты смеялись, один похлопал по спине Генриха, пригласил к себе.

— Видишь, они смеются естественно, — пояснил потом Андрей Генриху. — А то порой встретишь тут кого-нибудь, особенно женщину: «How are you?», «How are you?» — и сразу хохочут ни с того ни с сего, ещё двух слов не вымолвил, а если и сказал, то только: «Какая прекрасная погода», но всё равно хохочут. Здесь принято всегда смеяться или улыбаться — чтоб показать, что дела идут хорошо. Иначе не дай бог подумают, что дела плохи, а это уже может сказаться на работе. Они этого боятся, поэтому улыбаются автоматически.