Андрей заглянул ей в глаза, но ничего не увидел, кроме склеротической бездны. «Для неё нет смерти», — решил он.
Лиз улыбалась. Её искусственная челюсть не могла скрыть натуральный язык (языки ещё не научились пускать с конвейера). Её язык — зубы же были белые, как с завода, — напоминал мёртвую половую тряпку и был опухший, как у вампира. Старуха, стоящая за ней, сказала:
— Моя Лиз — вполне секси. Её мальчики знают, сколько в ней либидо.
Тут уже Лиз так расхохоталась, что спугнула мёртвую голову Цезаря: голова отвалилась от гипсового туловища.
— Мой принцип — никогда не унывать, — отчеканила она. — Ни в постели, ни в бизнесе, ни в чём.
Подошёл Генрих и встал около Клэр. Она почти не видела никого, опустив голову. «Почему никто не замечает, как она красива, как она молода?» — подумал он.
Действительно, всё внимание других подошедших было сконцентрировано на Лиз. Другая старуха, несмотря на то что была помоложе, духовно являлась её тенью.
— Вы и на том свете будете такой же, — хотел сказать комплимент Андрей.
— О чём вы говорите? — механично сказала Лиз. — Какой тот свет? Есть только биохимическая энергия. Впрочем, Кэт, — она повернулась к старухе-подруге, — верит в тот мир. Там то же, что и здесь. Мы, американцы, — оптимисты. Этим и победим весь мир.
Впрочем, Лиз пошатнулась — годы брали своё — и вдруг… рухнула на пол. Крик, возня.
— Всё в порядке, в порядке, о’кей! — Лиз Булвэр вдруг встала и захохотала.
Лена, привыкшая ко всему, отозвала Клэр.
— Ты о чём-то страдаешь? Я чувствую это.
Клэр кивнула ей, как старой подруге.
— Клэр, но страдать — не значит жить плохо; страдания бывают светом.
— Ох, Лена, это всё ваше, русское… — прервала Клэр.
— Что с тобой?
Клэр замолчала, только развела руками; вид её необыкновенно отличался своей живостью и красотой от других американок, присутствующих здесь… Опять подошёл Генрих и увёл её…
Андрей ещё раз осмотрелся: «Это ерунда, ерунда… О, а вот и Игорь… Боже мой, как я его не заметил».
Подошёл. «Где… что… как?» Под конец Игорь не выдержал, обнялся.
Андрей осмотрел по существу всех: кого узнал, кого признал, кого не знал. К необъятному столу подходили, как всегда, сами, по-американски. Взгляд его падал с одного предмета на другой и вдруг замер: он увидел молодую женщину, лет за тридцать, светловолосую, стройную, которая одиноко курила в стороне. И внезапно она словно притянула его к себе всем своим существом, как будто она была больше, чем его сестра. Он даже не понял сначала, в чём дело, почему от неё исходит необъяснимое родное внутреннее сияние, и вдруг его поразило: да она русская, причём не эмигрантка! Вот в чём разгадка! Да, она русская, это было видно теперь по внутреннему сиянию, по лицу, по всему, но не было этой страшной печати, которую Андрей теперь хорошо знал, — печати путешествия в ночь отсутствия воздуха, печати смерти при жизни, печати эмиграции.
— Как вас зовут? — подошёл он к ней, спросив по-русски.
— Таня, — ответила та. — Из Москвы.
Таню Макарову привёл сюда Игорь. Но этому предшествовали небольшие события в его жизни. После чтения шедевров (от Есенина до Заболоцкого) тараканам его опять потянуло на попытки сымитировать поэтические чтения людям. Его потянуло на университеты — то есть период тараканов закончился. Он мечтал организовать подобное чтение среди студентов русского отделения одного нью-йоркского университета и частенько забредал туда.
Там он познакомился с Дядей Листом (как прозвал он его) — преподавателем университета. Дядя Лист был родом из СССР, но во время войны служил (правда, довольно умеренно) нацистам, а после войны — западной демократии. Был он — несмотря на свои годы — резв, криклив, с брюшком и даже с румянцем. Очень нервный, но не без эрудиции. На почве последней (Игорь ещё не знал тогда о его прошлом) они и сошлись. Но изумляли Ростовцева некоторые его выпады. К примеру, посреди их спокойно-учёного разговора Дядя Лист вдруг вскакивал со стула, топал короткими поросячьими ножками и кричал, что Достоевский — самый опасный человек на всей земле. Игорь отказывался тогда понимать, что к чему.
Но однажды прояснилось. Игорь как-то сказал несколько слов о маршале Жукове, потом о войне 1812 года, потом о Суворове, и вдруг старичок так затрясся, что Игорь оцепенел: подумал, что с ним припадок. Игорь так и пригвоздился к своему стулу. Старичок бегал вокруг него, обливаясь красной, точно кровавой, слюной, и кричал:
— Никакого русского патриотизма нет!
От сумасшествия он потом уже не мог выговорить что-либо членораздельное, и Игорь потерял связь в его речи… И вдруг старик опять подал крик:
— Русского патриотизма просто нет! — и рубанул рукой в воздухе.
Потом Дядя Лист — неимоверно, особенно по его возрасту, — затопал ножками и закричал, что он проклинает Пушкина и Достоевского… Что пора Москву переименовать в Гитлерград… Тьфу, в Американоград… И что тайным советским агентам нет места в свободных, демократических американских университетах.
Он захрипел; глаза его налились такой ненавистью, как будто от них остались пузырьки; больше слов уже не было, только руки тянулись — задушить.
Игорь тогда, наконец, понял — и сразу успокоился. Сила ненависти не испугала его: он знал, против кого она оборачивается — против её носителей, и втайне даже ликовал. Старичок же заорал, что надо познакомиться с Таней Макаровой — советской шпионкой по санскриту.
Так Игорь впервые услышал имя Тани Макаровой. Не составляло труда выяснить, что Таня приехала в этот университет по договорённости, из СССР, и была специалистом-индологом (в университете хранились какие-то уникальные коллекции, скупленные конечно, которых не было даже в Индии).
Они встретились в этом же университете. Странная это была встреча. Представьте себе Марс, населённый иносуществами, и вдруг там встречаются друг с другом два русских человека. Первый взгляд только что оказавшегося здесь говорит (с ужасом и изумлением): «Ну что, как ты здесь?» Второй взгляд отвечает: «Ты моя кровинушка, моя соломинка, мой свет. Я жив, потому что ты — оттуда — живёшь».
Взгляды, когда от единства сходят с ума.
Таня была всё-таки чуть-чуть трезвее. Им никак не удавалось спокойно поговорить, и оба нервничали, особенно Игорь — подозревая, что за ними следят. Они бросали друг другу слова урывками — в читальном зале, в коридоре, и если бы кто-то понял, увидел, как они смотрели друг на друга (такой взгляд нельзя было бросить ни на кого из окружающих людей), то ужаснулся бы, потому что познал, что есть на свете нечто большее, чем простая человеческая любовь, нечто, соединяющее сильнее, хотя определить это и сказать, что это такое в своей глубине, было бы очень трудно. Это чувство было неуловимо, огромно, но вне обычных рамок — и не всегда могло проявляться открыто. Для его проявления нужен был шок — шок пребывания на иной планете. Оно жило раньше внутри них — но они об этом не знали. И это уходило далеко-далеко — и в прошлое, и в будущее, в века — и было больше и таинственней материнского чувства… Они обменивались бессвязными словами, но для них исполненными скрытого смысла.
Таня уже несколько месяцев была в Нью-Йорке и почти не слышала родной речи, и теперь русская речь звучала для них как язык первобытия, как язык их внутреннего существа, на котором говорят даже после смерти (и до рождения), и то, что соединяло их, казалось, было больше самой жизни, хотя они даже не могли осознавать этого.
Наконец Игорь просто пригласил Таню на вечер к Леониду — она уже, конечно, слышала о нём как о художнике. И вот она пришла.
Андрей немного был ошеломлён теми мгновенными чувствами, которые вызвала в нём Таня, и он понимал, что это нечто иное, никогда им раньше не испытанное, — потому что явно это не было простым влечением мужчины к женщине, а чем-то иным, несравнимо более сложным, каким-то невероятным синтезом родства… Но он тут же постарался всё это немного подавить в себе — испугавшись новизны и неожиданности. Всё это пронеслось в его мозгу за те первые мгновения, когда он стоял перед Таней и говорил с ней о чём-то простом.
Потом подошёл Игорь, Андрея куда-то потянули в сторону, кто-то кричал ему в ухо, другой орал, что он во что бы то ни стало будет успешным. Андрей, подойдя к столу, выпил залпом фужер коньяку — от противоречивости.
Вечер принимал фантасмагорические формы.
На следующее утро — опять лихой день; разные встречи. Быстро навестили Якова. Их встретил его товарищ с остекленевшими от небытия глазами.
— Якова нет. Бродит один по Нью-Йорку, разговаривает с небоскрёбами.
Вечер прошёл с американцами.
На следующий день надо было возвращаться к себе. Провожать вызвался новый бородатый приятель Генриха Пётр. Сами Кегеяны были заняты. Но сначала Круговы попали на вечер в Американский ПЕН-клуб на Пятой авеню. Пили виски со знаменитостями. Джим Макферсон появился там и целовал их, что на многих других произвело соответствующее впечатление. Падали цветы, ароматы пронизывали залы. Были европейцы. Поздно вечером — вышли. Большинство — в машины, Круговы — на метро, чтоб доехать до Петра. От него надо было добираться до платного гаража.
И вот опять метро, но уже с Петром… Только подошли к платформе — удар судьбы. Огонь из автоматов. Пули, правда, как молнии, пролетели не над ними, а чуть в стороне. Лена истерически прижалась к стене. Андрей и Пётр оцепенели, разинули рты. Огонь — всего одну-две минуты, банда понеслась вглубь, полиция, стреляя, — за ней. Пётр махнул рукой — подходил поезд, надо было садиться. Не опоздать бы — поезда ходят редко по вечерам. Лена с расширенными глазами спросила Петра:
— Что это было???
— Так вы разве не привыкли? — ответил Пётр. — Я по вечерам уже четвёртый раз в метро попадаю под обстрел. Ничего страшного. Последний раз на платформе — все попадали на пол, кто за столбы. Десять-двадцать секунд. Потом улеглось. Все встали — как раз подошёл поезд — и сели в него, как будто ничего и не случилось. Обычное дело. Ну, конечно, иной раз случается, что и убивают в перестрелке пассажиров — не без этого, — и бородатый Пётр добродушно развёл руками.