Скитания — страница 4 из 46

— Андрей, вот ты идеалист до мозга костей, веришь чёрт знает во что, даже в дружбу. Но дружба здесь, оказывается, тоже меняется. От друзей-эмигрантов жди только гадостей. Борются кто за жизнь, кто за славу. Даже Генрих уже успел подложить мне свинью. Хотя и я ему тоже, по правде говоря. Но манифест мы составим.

После этого разговора был другой, очень милый, в американском ПЕН-клубе (помогли и рекомендательные письма из Вены). Его генеральный секретарь, датчанка Кэтрин, встретила Андрея с улыбкой и готовностью помочь. До самого президента было не добраться, но Кэтрин сама состряпала письмо в Толстовский фонд, дала адрес старой переводчицы, познакомила, свела… И пригласила на вечер в доме ПЕН-клуба.

Это было вечером, и Андрей с Леной, ободрённые и весёлые, возвратились в отель, в свою комнату. Даже тараканов стало как будто поменьше. Включили старенький телевизор. Пахнуло фильмом ужасов: на экране из стоящих в ряд гробов медленно и страшно поднимали головы мертвецы. Как ни странно, было это здорово сделано, очень живо и даже с какой-то любовью, точнее, со знанием трупов. Во всяком случае, трупной жизни. Но среди ночи — чёрно-небоскрёбной нью-йоркской ночи — Андрею вдруг стало плохо: сильная боль в сердце. «Опасность инфаркта», — ужаснулась Лена. Собрав воедино все свои знания английского, она позвонила по внутреннему телефону — в отеле был врач.

— Пятьдесят долларов, — протрубил в трубку врач.

Она не поняла.

— Что?

— За мои услуги вы должны заплатить мне пятьдесят долларов.

— У нас… У нас нет сейчас таких денег, — голос Лены дрогнул. — Но потом наш фонд всё оплатит.

— Нет, вы должны заплатить немедленно.

— Но это же сердце, это опасно… Мой муж может умереть.

— Меня это не касается.

— Что?!

— Утром идите в больницу для бедняков и эмигрантов. Адрес — Рузвельт-авеню, три.

— Но ведь ему плохо…

Врач повесил трубку.

Они не спали всю ночь. Наутро Лена отвела Андрея в указанное учреждение. Они шли пешком. В больнице была очень длинная процедура и океан народу. Почему-то всё чаще и чаще привозили раненых. Лена дрожала и ни о чём не могла думать.

Когда всё, наконец, прояснилось, оказалось, что дело было не в сердце, а в грудной мышце — и это вызывало боль, похожую на сердечную. Ничего опасного. Нужно было жить и бороться.

Но уже что-то изменилось в душе Лены. Она не могла забыть ночного врача. Андрей отнёсся к этому проще.

— Главное, что я здоров, — сказал он ей потом. — Значит, судьба за меня. А против судьбы не попрёт даже американская медицина. Не плачь и забудь.

И они опять бросились — на улицы, в вихрь, в дождь людей, в сумасшедшие огни, навстречу этой новой жизни. Негритянка — уборщица из отеля — по-доброму улыбалась им и что-то лепетала на своём сленге.

5

Манифест «Независимых» был готов. Последнее заседание прошло у Павла, все точки над «i» были расставлены, союз советских сюрреалистов объявил о своём существовании Нью-Йорку. Перевод шёл быстро, адрес — через связи Павла — был в кармане. Начались первые встречи с людьми из американских издательств. Например, Андрей и Лена познакомились с дочерью старых эмигрантов, которая была переводчицей и отлично говорила по-русски.

Наконец вечером Андрею и Лене удалось дозвониться до Михаила Замарина. Миша был единственным из числа их друзей в Нью-Йорке, которого они ещё не видели. Их и всего-то было пять (считая Любу). Больше никого из эмигрантов во всей Америке Андрей не знал.

Разговор начала Лена. И она тут же рассказала о случае с врачом.

— Ради бога, Миша, — говорила она торопливо, — объясни. Ты здесь уже больше года. Почему, почему он так сделал? У него что, мало денег?

— Денег у него достаточно. Издать все книги ваших «независимых» — для него раз плюнуть, — сухо ответил Миша. Голос его был очень дальний. — И он поступил с вами совершенно нормально. Ты вела себя некорректно, умоляя его прийти, после того как уже получила отказ… Да не кричи, а выслушай меня, пожалуйста. Он не пришёл из принципа, потому что деньги здесь — божество. Если бы даже на месте Андрея была его собственная мать, он всё равно потребовал бы платы и не пришёл бы, если бы мать не заплатила. Божество, как известно, выше родственных связей… И глупо на него негодовать, он сделал то же, что сделал бы каждый врач.

— Ты что, уже сошёл с ума за этот год? — рассвирепела Лена.

— Не веришь, сама узнаешь.

Трубку взял Андрей.

— Миша, а как твои картины? Идут?

— Понемногу. Но я не жалуюсь. Ведь ты знаешь, не живопись для меня главное.

— А с главным как?

— О, об этом не по телефону.

— И с Ирой ты разошёлся, вот…

— Ну что ж, это судьба. Здесь, кстати, многие расходятся. Потому что каждый по-разному реагирует на Нью-Йорк.

— Наоборот, надо сплотиться.

— Вот Ира и сплотилась. Нашла себе американца. Ребёнку будет лучше, да и мне тоже.

— Ну, с тобой невозможно говорить. Когда увидимся?

— Завтра вечером я уезжаю. До того света ещё увидимся. Обними Лену. И пусть не вешает носа. Путь привыкает. Я дней через десять вернусь. Пока.

После такого телефонного разговора на следующий день Лена и Андрей прибыли в Толстовский фонд для «серьёзного разговора». Но письмо из американского ПЕН-клуба, видимо, подействовало, и ничего особенно серьёзного не было: сотрудник заявил, что готов терпеть обузу.

— Обычно, — объяснил он, — два-три месяца, и мы прекращаем оказывать помощь — за это время человек должен найти хоть какую-то работу. Если кто не владеет английским языком, не беда — чтобы таскать ящики и грузить кирпичи, не надо никакого языка, даже ангельского. И такую работу найти нелегко, но можно. Но ваш случай особый. Считайте себя счастливчиками. Может быть, даже полгода потерпим. Но больше восьми месяцев — ни-ни. Ищите везде, где можно, идите в университет, в колледж, в школу — куда угодно, и скорее, скорее, скорее. Не теряйте ни минуты. Вопрос если не смерти, то жизни. Учитесь понимать западную жизнь. Ни минуты даром.

А через несколько часов они уже были на вечере в ПЕН-клубе. Были там и Генрих, и Игорь. Увы, в чём-то Павел был прав. Андрей почувствовал, что, несмотря на всю многолетнюю и проверенную дружбу в Москве, здесь они смотрели на него как на конкурента. Хотя и сотрудничающего в общем союзе, но когда отдельно — то конкурент. И Лену поразили, мягко говоря, недовольные взгляды Любы.

Дом был фешенебельным, залы — тоже. На потолках — ангелы. Внизу, на полу, — люди. Некоторые — самодовольные, другие — нет.

— How are you?

— How are you?

— How are you?

Милая Кэтрин указала Андрею на нескольких знаменитостей. Но Андрей привязался к одному ирландцу, переводчику (он свободно говорил по-русски), поэту и бывшему другу Сэмюэла Беккета. Он — единственный среди зала — был пьян и продолжал пить. Назначили встречу. Даже Лена была недовольна.

— Ну что ты к нему привязался? — строго шепнула она Андрею. — Здесь есть люди поинтересней. Смотри, Любка с Генрихом так от этого знаменитого и не отстают…

— А личико-то у него, у знаменитого… — заметил Андрей. — У крота и то подуховней.

— Да бог с ними, с его личиком и с ним. Нам же нельзя погибнуть.

Андрей подошёл к знаменитому:

— How are you?

Под конец вечер принял какие-то строгие черты. Знаменитости уехали. Кэтрин — её всегда окружали милые люди — простилась с Андреем. И даже поцеловала его. Поэт-ирландец говорил о Джойсе с Любочкой и Леной.

К Андрею подошёл слегка подвыпивший субъект и представился: журналист. Он внимательно просверлил Андрея глазами и проговорил:

— Вы русский?

— Да.

— Я вам скажу кое-что. Вы понимаете меня?

— Да, да, я в Москве всю жизнь учил английский.

— Если вы сможете выжить в Нью-Йорке, вы сможете выжить в любой точке земного шара.

И журналист захохотал.

— И может быть, не только земного, — добавил он. — Серьёзно говорю. Это джунгли, и я люблю такую жизнь. И запомните: это будущее всего человечества. Вы попали в XXI век, даже в XXII. Гордитесь.

— Горжусь.

6

Замарин вышел из своей однокомнатной квартирки в Вудсайде. На противоположном берегу Гудзона рос, как призрак, Манхэттен. А Вудсайд умилял своими низенькими трёх-четырёхэтажными кирпичными домиками — их было море, которое уходило далеко за Вудсайд, в другие регионы. И это был реальный, карикатурно-убогий Нью-Йорк, в котором и жило большинство населения города.

Миша сел в автобус. Через несколько остановок сошёл. Рядом было кладбище — широкое, как каменное море. Сначала он просто решил прогуляться. Сегодня ночью — эта дурацкая поездка в Бостон по делу. Был ещё яркий день, и солнце палило. Узкие дома-скалы Манхэттена по-прежнему громоздились на той стороне. На кладбище было две-три скамейки, и Миша присел на одной из них. В руках его был портфель, в нём книга и альбом для рисования. Небрежный пиджачок придавал ему какой-то похмельный вид, хотя он не пил вина. Был он среднего росту, и лохматая большая русая голова его с чуть неподвижными глазами производила впечатление далёкое от мира сего, но уверенное.

Кладбище почему-то напоминало ему Манхэттен, только маленький, приземистый, ибо надмогильные каменные сооружения были громоздки, широки, устойчивы, точно каменные коробки, и разбросаны мириадами по всему пространству огромного кладбища. Это был могильный каменный город — без кустов, почти без зелени, если не считать нескольких деревьев, без отдельных крестов (кресты, когда попадались, были врисованы в каменные надгробия). И только бесчисленные имена… На самом кладбище — ни души. Только вой машин издалека.

Так и просидел Миша с полчасика на скамейке в могильном «Манхэттене», посматривая на другой, реальный, из тумана которого вырастали каменные живые громады. Потом вынул из портфеля альбом и начал быстро рисовать, делать наброски. Книгу на английском не тронул — в неё и заглядывать было страшно, а купить — почти невозможно. Она почти не продавалась. Около скамейки его села птица — чёрненькая. Рисовал он легко, уверенно, и выходило что-то реально-скрытое: тот же Манхэттен, но уже на другом уровне сознания. Он почти забылся, ушёл внутрь и не заметил, как на скамейку присела огромная, старая, рыхлая женщина лет пятидесяти, с сумкой в руке. Волосы её были раскиданы, из рваной сумки торчала бутылка вина.